Раскольников молчал и не сопротивлялся. Изучение русского языка в контексте художественного произведения

«Пламя рдеет, пламя пышет…» Фёдор Тютчев

Пламя рдеет, пламя пышет,
Искры брызжут и летят,
А на них прохладой дышит
Из-за речки темный сад.
Сумрак тут, там жар и крики,
Я брожу как бы во сне, -
Лишь одно я живо чую:
Ты со мной и вся во мне.

Треск за треском, дым за дымом,
Трубы голые торчат,
А в покое нерушимом
Листья веют и шуршат.
Я, дыханьем их обвеян,
Страстный говор твой ловлю…
Слава богу, я с тобою,
А с тобой мне - как в раю.

Анализ стихотворения Тютчева «Пламя рдеет, пламя пышет…»

Произведение, созданное в середине лета 1855 г., было опубликовано после кончины Тютчева. Текст обращен к Елене Денисьевой, самоотверженная, безмерная любовь которой восхищала автора. Случай, описанный в «Пламени…», имеет автобиографическую основу: поэт снимал для своей возлюбленной дачу на Черной речке. Тихое место, темный сад, водная гладь - внешние приметы лирической ситуации напоминают о летнем отдыхе незаконного семейства Тютчева.

Художественное пространство стихотворения четко разграничено. Субъект речи наблюдает за пожаром, разгоревшимся где-то за речкой. Особенную динамичность зачину придает комплекс однородных сказуемых, характеризующих образ пламени. Сила разгулявшейся стихии передается при помощи лексем «жар», «крики».

Тревожной картине огненного бедствия противопоставляется спокойствие тенистого сада, где находится герой-наблюдатель. Контрастность изображения дополняется оппозициями прохлады и раскаленного воздуха, сумрака и яркого света.

Первое восьмистишие завершает автопортрет субъекта речи, в растерянности бродящего по саду. Для описания психологического состояния наблюдателя поэт моделирует афористичное утверждение. Последнее декларирует мощь и глубину любовного переживания, которое связывает героя и адресата.

Довольно неожиданной выглядит смена пейзажной зарисовки, основанной на контрасте, проникновенной лирической темой, которая заключает начальный фрагмент. Композиция второго восьмистишия построена по сходным принципам.

Печальная картина пожарища, где сквозь облака дыма проглядывают голые трубы, - закономерный итог буйного торжества стихии. Обгорелому пепелищу противопоставлен образ крепкого «нерушимого» дома, служащего прибежищем для влюбленных. Уверенность в его надежности передана с помощью лексемы «покой», в которой важны и устаревшее, и актуальное значения. Общая антитеза поддерживается и на уровне второстепенных пейзажных деталей. Членами оппозиции выступают дисгармоничный треск обуглившегося дерева и приятный шорох листвы, метафорически отождествленный с дыханием живого существа.

Он, однако ж, не то чтоб уж был совсем в беспамятстве во всё время болезни: это было лихорадочное состояние, с бредом и полусознанием. Многое он потом припомнил. То казалось ему, что около него собирается много народу и хотят его взять и куда-то вынести, очень об нем спорят и ссорятся. То вдруг он один в комнате, все ушли и боятся его, и только изредка чуть-чуть отворяют дверь посмотреть на него, грозят ему, сговариваются об чем-то промеж себя, смеются и дразнят его. Настасью он часто помнил подле себя; различал и еще одного человека, очень будто бы ему знакомого, но кого именно — никак не мог догадаться и тосковал об этом, даже и плакал. Иной раз казалось ему, что он уже с месяц лежит; в другой раз — что всё тот же день идет. Но об том — об том он совершенно забыл; зато ежеминутно помнил, что об чем-то забыл, чего нельзя забывать, — терзался, мучился, припоминая, стонал, впадал в бешенство или в ужасный, невыносимый страх. Тогда он порывался с места, хотел бежать, но всегда кто-нибудь его останавливал силой, и он опять впадал в бессилие и беспамятство. Наконец он совсем пришел в себя. Произошло это утром, в десять часов. В этот час утра, в ясные дни, солнце всегда длинною полосой проходило по его правой стене и освещало угол подле двери. У постели его стояла Настасья и еще один человек, очень любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это был молодой парень в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика. Из полуотворенной двери выглядывала хозяйка. Раскольников приподнялся. — Это кто, Настасья? — спросил он, указывая на парня. — Ишь ведь, очнулся! — сказала она. — Очнулись, — отозвался артельщик. Догадавшись, что он очнулся, хозяйка, подглядывавшая из дверей, тотчас же притворила их и спряталась. Она и всегда была застенчива и с тягостию переносила разговоры и объяснения; ей было лет сорок, и была она толста и жирна, черноброва и черноглаза, добра от толстоты и от лености; и собою даже очень смазлива. Стыдлива же сверх необходимости. — Вы... кто? — продолжал он допрашивать, обращаясь к самому артельщику. Но в эту минуту опять отворилась дверь настежь, и, немного наклонившись, потому что был высок, вошел Разумихин. — Экая морская каюта, — закричал он, входя, — всегда лбом стукаюсь; тоже ведь квартирой называется! А ты, брат, очнулся? Сейчас от Пашеньки слышал. — Сейчас очнулся, — сказала Настасья. — Сейчас очнулись, — поддакнул опять артельщик с улыбочкой. — А вы кто сами-то изволите быть-с? — спросил, вдруг обращаясь к нему, Разумихин. — Я вот, изволите видеть, Вразумихин; не Разумихин, как меня все величают, а Вразумихин, студент, дворянский сын, а он мой приятель. Ну-с, а вы кто таковы? — А я в нашей конторе артельщиком, от купца Шелопаева-с, и сюда по делу-с. — Извольте садиться на этот стул, — сам Разумихин сел на другой, с другой стороны столика. — Это ты, брат, хорошо сделал, что очнулся, — продолжал он, обращаясь к Раскольникову. — Четвертый день едва ешь и пьешь. Право, чаю с ложечки давали. Я к тебе два раза приводил Зосимова. Помнишь Зосимова? Осмотрел тебя внимательно и сразу сказал, что всё пустяки, — в голову, что ли, как-то ударило. Нервный вздор какой-то, паек был дурной, говорит, пива и хрену мало отпускали, оттого и болезнь, но что ничего, пройдет и перемелется. Молодец Зосимов! Знатно начал полечивать. Ну-с, так я вас не задерживаю, — обратился он опять к артельщику, — угодно вам разъяснить вашу надобность? Заметь себе, Родя, из ихней конторы уж второй раз приходят; только прежде не этот приходил, а другой, и мы с тем объяснялись. Это кто прежде вас-то сюда приходил? — А надо полагать, это третьегодни-с, точно-с. Это Алексей Семенович были; тоже при конторе у нас состоит-с. — А ведь он будет потолковее вас, как вы думаете? — Да-с; они точно что посолиднее-с. — Похвально; ну-с, продолжайте. — А вот через Афанасия Ивановича Вахрушина, об котором, почитаю, неоднократно изволили слышать-с, по просьбе вашей мамаши, через нашу контору вам перевод-с, — начал артельщик, прямо обращаясь к Раскольникову. — В случае если уже вы состоите в понятии-с — тридцать пять рублев вам вручить-с, так как Семен Семенович от Афанасия Ивановича, по просьбе вашей мамаши, по прежнему манеру о том уведомление получили. Изволите знать-с? — Да... помню... Вахрушин... — проговорил Раскольников задумчиво. — Слышите: купца Вахрушина знает! — вскричал Разумихин. — Как же не в понятии? А впрочем, я теперь замечаю, что и вы тоже толковый человек. Ну-с! Умные речи приятно и слушать. — Они самые и есть-с, Вахрушин, Афанасий Иванович, и по просьбе вашей мамаши, которая через них таким же манером вам уже пересылала однажды, они и на сей раз не отказали-с и Семена Семеновича на сих днях уведомили из своих мест, чтобы вам тридцать пять рублев передать-с, во ожидании лучшего-с. — Вот в «ожидании-то лучшего» у вас лучше всего и вышло; недурно тоже и про «вашу мамашу». Ну, так как же по-вашему: в полной он или не в полной памяти, а? — По мне что же-с. Вот только бы насчет расписочки следовало бы-с. — Нацарапает! Что у вас, книга, что ль? — Книга-с, вот-с. — Давайте сюда. Ну, Родя, подымайся. Я тебя попридержу; подмахни-ка ему Раскольникова, бери перо, потому, брат, деньги нам теперь пуще патоки. — Не надо, — сказал Раскольников, отстраняя перо. — Чего это не надо? — Не стану подписывать. — Фу, черт, да как же без расписки-то? — Не надо... денег... — Это денег-то не надо! Ну, это, брат, врешь, я свидетель! Не беспокойтесь, пожалуйста, это он только так... опять вояжирует. С ним, впрочем, это и наяву бывает... Вы человек рассудительный, и мы будем его руководить, то есть попросту его руку водить, он и подпишет. Принимайтесь-ка... — А впрочем, я и в другой раз зайду-с. — Нет, нет; зачем же вам беспокоиться. Вы человек рассудительный... Ну, Родя, не задерживай гостя... видишь, ждет, — и он серьезно приготовился водить рукой Раскольникова. — Оставь, я сам... — проговорил тот, взял перо и расписался в книге. Артельщик выложил деньги и удалился. — Браво! А теперь, брат, хочешь есть? — Хочу, — отвечал Раскольников. — У вас суп? — Вчерашний, — отвечала Настасья, всё это время стоявшая тут же. — С картофелем и с рисовой крупой? — С картофелем и крупой. — Наизусть знаю. Тащи суп, да и чаю давай. — Принесу. Раскольников смотрел на всё с глубоким удивлением и с тупым бессмысленным страхом. Он решился молчать и ждать: что будет дальше? «Кажется, я не в бреду, — думал он, — кажется, это в самом деле...» Через две минуты Настасья воротилась с супом и объявила, что сейчас и чай будет. К супу явились две ложки, две тарелки и весь прибор: солонка, перечница, горчица для говядины и прочее, чего прежде, в таком порядке, уже давно не бывало. Скатерть была чистая. — Не худо, Настасьюшка, чтобы Прасковья Павловна бутылочки две пивца откомандировала. Мы выпьем-с. — Ну уж ты, востроногий! — пробормотала Настасья и пошла исполнять повеление. Дико и с напряжением продолжал приглядываться Раскольников. Тем временем Разумихин пересел к нему на диван, неуклюже, как медведь, обхватил левою рукой его голову, несмотря на то что он и сам бы мог приподняться, а правою поднес к его рту ложку супу, несколько раз предварительно подув на нее, чтоб он не обжегся. Но суп был только что теплый. Раскольников с жадностию проглотил одну ложку, потом другую, третью. Но поднеся несколько ложек, Разумихин вдруг приостановился и объявил, что насчет дальнейшего надо посоветоваться с Зосимовым. Вошла Настасья, неся две бутылки пива. — А чаю хочешь? — Хочу. — Катай скорей и чаю, Настасья, потому насчет чаю, кажется, можно и без факультета. Но вот и пивцо! — он пересел на свой стул, придвинул к себе суп, говядину и стал есть с таким аппетитом, как будто три дня не ел. — Я, брат Родя, у вас тут теперь каждый день так обедаю, — пробормотал он, насколько позволял набитый полный рот говядиной, — и это всё Пашенька, твоя хозяюшка, хозяйничает, от всей души меня чествует. Я, разумеется, не настаиваю, ну да и не протестую. А вот и Настасья с чаем. Эка проворная! Настенька, хошь пивца? — И, ну те к проказнику! — А чайку? — Чайку пожалуй. — Наливай. Постой, я тебе сам налью; садись за стол. Он тотчас же распорядился, налил, потом налил еще другую чашку, бросил свой завтрак и пересел опять на диван. По-прежнему обхватил он левою рукой голову больного, приподнял его и начал поить с чайной ложечки чаем, опять беспрерывно и особенно усердно подувая на ложку, как будто в этом процессе подувания и состоял самый главный и спасительный пункт выздоровления. Раскольников молчал и не сопротивлялся, несмотря на то что чувствовал в себе весьма достаточно сил приподняться и усидеть на диване безо всякой посторонней помощи, и не только владеть руками настолько, чтобы удержать ложку или чашку, но даже, может быть, и ходить. Но по какой-то странной, чуть не звериной хитрости ему вдруг пришло в голову скрыть до времени свои силы, притаиться, прикинуться, если надо, даже еще не совсем понимающим, а между тем выслушать и выведать, что такое тут происходит? Впрочем, он не совладал с своим отвращением: схлебнув ложек десять чаю, он вдруг высвободил свою голову, капризно оттолкнул ложку и повалился опять на подушку. Под головами его действительно лежали теперь настоящие подушки — пуховые и с чистыми наволочками; он это тоже заметил и взял в соображение. — Надо, чтобы Пашенька сегодня же нам малинового варенья прислала, питье ему сделать, — сказал Разумихин, усаживаясь на свое место и опять принимаясь за суп и за пиво. — А где она тебе малины возьмет? — спросила Настасья, держа на растопыренных пяти пальцах блюдечко и процеживая в себя чай «через сахар». — Малину, друг мой, она возьмет в лавочке. Видишь, Родя, тут без тебя целая история произошла. Когда ты таким мошенническим образом удрал от меня и квартиры не сказал, меня вдруг такое зло взяло, что я положил тебя разыскать и казнить. В тот же день и приступил. Уж я ходил, ходил, расспрашивал, расспрашивал! Эту-то, теперешнюю квартиру я забыл; впрочем, я ее никогда и не помнил, потому что не знал. Ну, а прежнюю квартиру, — помню только, что у Пяти Углов, Харламова дом. Искал, искал я этот Харламов дом, — а ведь вышло потом, что он вовсе и не Харламов дом, а Буха, — как иногда в звуках-то сбиваешься! Ну я и рассердился. Рассердился да и пошел, была не была, на другой день в адресный стол, и представь себе: в две минуты тебя мне там разыскали. Ты там записан. — Записан! — Еще бы; а вот генерала Кобелева никак не могли там при мне разыскать. Ну-с, долго рассказывать. Только как я нагрянул сюда, тотчас же со всеми твоими делами познакомился; со всеми, братец, со всеми, всё знаю; вот и она видела: и с Никодимом Фомичом познакомился, и Илью Петровича мне показывали, и с дворником, и с господином Заметовым, Александром Григорьевичем, письмоводителем в здешней конторе, а наконец и с Пашенькой, — это уж был венец; вот и она знает... — Усахарил, — пробормотала Настасья, плутовски усмехаясь. — Да вы бы внакладочку, Настасья Никифоровна. — Ну ты, пес! — вдруг крикнула Настасья и прыснула со смеху. — А ведь я Петрова, а не Никифорова, — прибавила она вдруг, когда перестала смеяться. — Будем ценить-с. Ну так вот, брат, чтобы лишнего не говорить, я хотел сначала здесь электрическую струю повсеместно пустить, так чтобы все предрассудки в здешней местности разом искоренить; но Пашенька победила. Я, брат, никак и не ожидал, чтоб она была такая... авенантненькая... а? Как ты думаешь? Раскольников молчал, хотя ни на минуту не отрывал от него своего встревоженного взгляда, и теперь упорно продолжал глядеть на него. — И очень даже, — продолжал Разумихин, нисколько не смущаясь молчанием и как будто поддакивая полученному ответу, — и очень даже в порядке, во всех статьях. — Ишь тварь! — вскрикнула опять Настасья, которой разговор этот доставлял, по-видимому, неизъяснимое блаженство. — Скверно, брат, то, что ты с самого начала не сумел взяться за дело. С ней надо было не так. Ведь это, так сказать, самый неожиданный характер! Ну, да об характере потом... А только как, например, довести до того, чтоб она тебе обеда смела не присылать? Или, например, этот вексель? Да ты с ума сошел, что ли, векселя подписывать! Или, например, этот предполагавшийся брак, когда еще дочка, Наталья Егоровна, жива была... Я всё знаю! А впрочем, я вижу, что это деликатная струна и что я осел; ты меня извини. Но кстати о глупости: как ты думаешь, ведь Прасковья Павловна совсем, брат, не так глупа, как с первого взгляда можно предположить, а? — Да... — процедил Раскольников, смотря в сторону, но понимая, что выгоднее поддержать разговор. — Не правда ли? — вскричал Разумихин, видимо, обрадовавшись, что ему ответили, — но ведь и не умна, а? Совершенно, совершенно неожиданный характер! Я, брат, отчасти теряюсь, уверяю тебя... Сорок-то ей верных будет. Она говорит — тридцать шесть и на это полное право имеет. Впрочем, клянусь тебе, что сужу об ней больше умственно, по одной метафизике; тут, брат, у нас такая эмблема завязалась, что твоя алгебра! Ничего не понимаю! Ну, да всё это вздор, а только она, видя, что ты уже не студент, уроков и костюма лишился и что по смерти барышни ей нечего уже тебя на родственной ноге держать, вдруг испугалась; а так как ты, с своей стороны, забился в угол и ничего прежнего не поддерживал, она и вздумала тебя с квартиры согнать. И давно она это намерение питала, да векселя стало жалко. К тому же ты сам уверял, что мамаша заплатит... — Это я по подлости моей говорил... Мать у меня сама чуть милостыни не просит... а я лгал, чтоб меня на квартире держали и... кормили, — проговорил громко и отчетливо Раскольников. — Да, это ты благоразумно. Только вся штука в том, что тут и подвернись господин Чебаров, надворный советник и деловой человек. Пашенька без него ничего бы не выдумала, уж очень стыдлива; ну а деловой человек не стыдлив и первым делом, разумеется, предложил вопрос: есть ли надежда осуществить векселек? Ответ: есть, потому такая мамаша есть, что из стадвадцатипятирублевой своей пенсии, хоть сама есть не будет, а уж Роденьку выручит, да сестрица такая есть, что за братца в кабалу пойдет. На этом-то он и основался... Что шевелишься-то? Я, брат, теперь всю твою подноготную разузнал, недаром ты с Пашенькой откровенничал, когда еще на родственной ноге состоял, а теперь любя говорю... То-то вот и есть: честный и чувствительный человек откровенничает, а деловой человек слушает да ест, а потом и съест. Вот и уступила она сей векселек якобы уплатою сему Чебарову, а тот формально и потребовал, не сконфузился. Хотел было я ему, как узнал это всё, так, для очистки совести, тоже струю пустить, да на ту пору у нас с Пашенькой гармония вышла, я и повелел это дело всё прекратить, в самом то есть источнике, поручившись, что ты заплатишь. Я, брат, за тебя поручился, слышишь? Позвали Чебарова, десять целковых ему в зубы, а бумагу назад, и вот честь имею ее вам представить, — на слово вам теперь верят, — вот, возьмите, и надорвана мною как следует. Разумихин выложил на стол заемное письмо; Раскольников взглянул на него и, не сказав ни слова, отворотился к стене. Даже Разумихина покоробило. — Вижу, брат, — проговорил он через минуту, — что опять из себя дурака свалял. Думал было тебя развлечь и болтовней потешить, а, кажется, только желчь нагнал. — Это тебя я не узнавал в бреду? — спросил Раскольников, тоже помолчав с минуту и не оборачивая головы. — Меня, и даже в исступление входили по сему случаю, особенно когда я раз Заметова приводил. — Заметова?.. Письмоводителя?.. Зачем? — Раскольников быстро оборотился и уперся глазами в Разумихина. — Да чего ты так... Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили... Иначе, от кого ж бы я про тебя-то столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший... в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь я в эту часть переехал. Ты не знаешь еще? Только что переехал. У Лавизы с ним раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну? — Бредил я что-нибудь? — Еще бы! Себе не принадлежали-с. — О чем я бредил? — Эвося! О чем бредил? Известно о чем бредит... Ну, брат, теперь, чтобы времени не терять, за дело. Он встал со стула и схватился за фуражку. — О чем бредил? — Эк ведь наладит! Уж не за секрет ли какой боишься? Не беспокойся: о графине ничего не было сказано. А вот о бульдоге каком-то, да о сережках, да о цепочках каких-то, да о Крестовском острове, да о дворнике каком-то, да о Никодиме Фомиче, да об Илье Петровиче, надзирателя помощнике, много было говорено. Да кроме того, собственным вашим носком очень даже интересоваться изволили, очень! Жалобились: подайте, дескать, да и только. Заметов сам по всем углам твои носки разыскивал и собственными, вымытыми в духах, ручками, с перстнями, вам эту дрянь подавал. Тогда только и успокоились, и целые сутки в руках эту дрянь продержали; вырвать нельзя было. Должно быть, и теперь где-нибудь у тебя под одеялом лежит. А то еще бахромы на панталоны просил, да ведь как слезно! Мы уж допытывались: какая там еще бахрома? Да ничего разобрать нельзя было... Ну-с, так за дело! Вот тут тридцать пять рублей; из них десять беру, а часика через два в них отчет представлю. Тем временем дам знать и Зосимову, хоть и без того бы ему следовало давно здесь быть, ибо двенадцатый час. А вы, Настенька, почаще без меня наведывайтесь, насчет там питья али чего-нибудь прочего, что пожелают... А Пашеньке я и сам сейчас, что надо, скажу. До свидания! — Пашенькой зовет! Ах ты рожа хитростная! т— проговорила ему вслед Настасья; затем отворила дверь и стала подслушивать, но не вытерпела и сама побежала вниз. Очень уж ей интересно было узнать, о чем он говорит там с хозяйкой; да и вообще видно было, что она совсем очарована Разумихиным. Едва только затворилась за ней дверь, больной сбросил с себя одеяло и как полоумный вскочил с постели. Со жгучим, судорожным нетерпением ждал он, чтоб они поскорее ушли, чтобы тотчас же без них и приняться за дело. Но за что же, за какое дело? — он как будто бы теперь, как нарочно, и забыл. «Господи! скажи ты мне только одно: знают они обо всем или еще не знают? А ну как уж знают и только прикидываются, дразнят, покуда лежу, а там вдруг войдут и скажут, что всё давно уж известно и что они только так... Что же теперь делать? Вот и забыл, как нарочно; вдруг забыл, сейчас помнил!..» Он стоял среди комнаты и в мучительном недоумении осматривался кругом; подошел к двери, отворил, прислушался; но это было не то. Вдруг, как бы вспомнив, бросился он к углу, где в обоях была дыра, начал всё осматривать, запустил в дыру руку, пошарил, но и это не то. Он пошел к печке, отворил ее и начал шарить в золе: кусочки бахромы от панталон и лоскутья разорванного кармана так и валялись, как он их тогда бросил, стало быть, никто не смотрел! Тут вспомнил он про носок, про который Разумихин сейчас рассказывал. Правда, вот он на диване лежит, под одеялом, но уж до того затерся и загрязнился с тех пор, что уж, конечно, Заметов ничего не мог рассмотреть. «Ба, Заметов!.. контора!.. А зачем меня в контору зовут? Где повестка? Ба!.. я смешал: это тогда требовали! Я тогда тоже носок осматривал, а теперь... теперь я был болен. А зачем Заметов заходил? Зачем приводил его Разумихин?.. — бормотал он в бессилии, садясь опять на диван. — Что ж это? Бред ли это всё со мной продолжается или взаправду? Кажется, взаправду... А, вспомнил: бежать! скорее бежать, непременно, непременно бежать! Да... а куда? А где мое платье? Сапогов нет! Убрали! Спрятали! Понимаю! А, вот пальто — проглядели! Вот и деньги на столе, слава богу! Вот и вексель... Я возьму деньги и уйду, и другую квартиру найму, они не сыщут!.. Да, а адресный стол? Найдут! Разумихин найдет. Лучше совсем бежать... далеко... в Америку, и наплевать на них! И вексель взять... он там пригодится. Чего еще-то взять? Они думают, что я болен! Они и не знают, что я ходить могу, хе-хе-хе!.. Я по глазам угадал, что они всё знают! Только бы с лестницы сойти! А ну как у них там сторожа стоят, полицейские! Что это, чай? А, вот и пиво осталось, полбутылки, холодное!» Он схватил бутылку, в которой еще оставалось пива на целый стакан, и с наслаждением выпил залпом, как будто потушая огонь в груди. Но не прошло и минуты, как пиво стукнуло ему в голову, а по спине пошел легкий и даже приятный озноб. Он лег и натянул на себя одеяло. Мысли его, и без того больные и бессвязные, стали мешаться всё больше и больше, и вскоре сон, легкий и приятный, обхватил его. С наслаждением отыскал он головой место на подушке, плотнее закутался мягким ватным одеялом, которое было теперь на нем вместо разорванной прежней шинели, тихо вздохнул и заснул глубоким, крепким, целебным сном. Проснулся он, услыхав, что кто-то вошел к нему, открыл глаза и увидал Разумихина, отворившего дверь настежь и стоявшего на пороге, недоумевая: входить или нет? Раскольников быстро привстал на диване и смотрел на него, как будто силясь что-то припомнить. — А, не спишь, ну вот и я! Настасья, тащи сюда узел! — крикнул Разумихин вниз. — Сейчас отчет получишь... — Который час? — спросил Раскольников, тревожно озираясь. — Да лихо, брат, поспал: вечер на дворе, часов шесть будет. Часов шесть с лишком спал... — Господи! Что ж это я!.. — А чего такого? На здоровье! Куда спешишь? На свидание, что ли? Всё время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя... Ну да, к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас... А как, брат, себя чувствуешь? — Я здоров! я не болен... Разумихин, ты здесь давно? — Говорю, три часа дожидаюсь. — Нет, а прежде? — Что прежде? — С какого времени сюда ходишь? — Да ведь я же тебе давеча пересказывал; аль не помнишь? Раскольников задумался. Как во сне ему мерещилось давешнее. Один он не мог припомнить и вопросительно смотрел на Разумихина. — Гм! — сказал тот, — забыл! Мне еще давеча мерещилось, что ты всё еще не в своем... Теперь со сна-то поправился... Право, совсем лучше смотришь. Молодец! Ну да, к делу! Вот сейчас припомнишь. Смотри-ка сюда, милый человек. Он стал развязывать узел, которым, видимо, чрезвычайно интересовался. — Это, брат, веришь ли, у меня особенно на сердце лежало. Потому, надо же из тебя человека сделать. Приступим: сверху начнем. Видишь ли ты эту каскетку? — начал он, вынимая из узла довольно хорошенькую, но в то же время очень обыкновенную и дешевую фуражку. — Позволь-ка примерить? — Потом, после, — проговорил Раскольников, отмахиваясь брюзгливо. — Нет уж, брат Родя, не противься, потом поздно будет; да и я всю ночь не засну, потому без мерки, наугад покупал. Как раз! — воскликнул он торжественно, примерив, — как раз по мерке! Головной убор, это, брат, самая первейшая вещь в костюме, своего рода рекомендация. Толстяков, мой приятель, каждый раз принужден снимать свою покрышку, входя куда-нибудь в общее место, где все другие в шляпах и фуражках стоят. Все думают, что он от рабских чувств, а он просто оттого, что своего гнезда птичьего стыдится: стыдливый такой человек! Ну-с, Настенька, вот вам два головные убора: сей пальмерстон (он достал из угла исковерканную круглую шляпу Раскольникова, которую, неизвестно почему, назвал пальмерстоном) или сия ювелирская вещица? Оцени-ка, Родя, как думаешь, что заплатил? Настасьюшка? — обратился он к ней, видя, что тот молчит. — Двугривенный, небось, отдал, — отвечала Настасья. — Двугривенный, дура! — крикнул он, обидевшись, — нынче за двугривенный и тебя не купишь, — восемь гривен! Да и то потому, что поношенный. Оно, правда, с уговором: этот износишь, на будущий год другой даром дают, ей-богу! Ну-с, приступим теперь к Соединенным Американским Штатам, как это в гимназии у нас называли. Предупреждаю — штанами горжусь! — и он расправил перед Раскольниковым серые, из легкой летней шерстяной материи панталоны, — ни дырочки, ни пятнышка, а между тем весьма сносные, хотя и поношенные, таковая же и жилетка, одноцвет, как мода требует. А что поношенное, так это, по правде, и лучше: мягче, нежнее... Видишь, Родя, чтобы сделать в свете карьеру, достаточно, по-моему, всегда сезон наблюдать; если в январе спаржи не потребуешь, то несколько целковых в кошельке сохранишь; то же в отношении и к сей покупке. Нынче летний сезон, я и покупку летнюю сделал, потому к осени сезон и без того более теплой материи потребует, так придется ж бросать... тем более что всё это тогда уж успеет само разрушиться, если не от усилившейся роскоши, так от внутренних неустройств. Ну, цени! Сколько, по-твоему? Два рубля двадцать пять копеек! И помни, опять с прежним условием: эти износишь, на будущий год другие даром берешь! В лавке Федяева иначе не торгуют: раз заплатил, и на всю жизнь довольно, потому другой раз и сам не пойдешь. Ну-с, приступим теперь к сапогам — каковы? Ведь уж видно, что поношенные, а ведь месяца на два удовлетворят, потому что заграничная работа и товар заграничный: секретарь английского посольства прошлую неделю на Толкучем спустил; всего шесть дней и носил, да деньги очень понадобились. Цена один рубль пятьдесят копеек. Удачно? — Да може, не впору! — заметила Настасья. — Не впору! А это что? — и он вытащил из кармана старый, закорузлый, весь облепленный засохшею грязью, дырявый сапог Раскольникова, — я с запасом ходил, мне и восстановили по этому чудищу настоящий размер. Всё это дело сердечно велось. А насчет белья с хозяйкой столковались. Вот, во-первых, три рубашки, холстинные, но с модным верхом... Ну-с, итак: восемь гривен картуз, два рубля двадцать пять прочее одеяние, итого три рубля пять копеек; рубль пятьдесят сапоги — потому что уж очень хорошие — итого четыре рубля пятьдесят пять копеек, да пять рублей всё белье — оптом сторговались, — итого ровно девять рублей пятьдесят пять копеек. Сорок пять копеек сдачи, медными пятаками, вот-с, извольте принять, — и таким образом, Родя, ты теперь во всем костюме восстановлен, потому что, по моему мнению, твое пальто не только еще может служить, но даже имеет в себе вид особенного благородства: что значит у Шармера-то заказывать! Насчет носков и прочего остального предоставляю тебе самому; денег остается нам двадцать пять рубликов, а о Пашеньке и об уплате за квартиру не беспокойся; я говорил: кредит безграничнейший. А теперь, брат, позволь тебе белье перемелить, а то, пожалуй, болезнь в рубашке-то только теперь и сидит... — Оставь! Не хочу! — отмахивался Раскольников, с отвращением слушавший напряженно-игривую реляцию Разумихина о покупке платья... — Это, брат, невозможно; из чего ж я сапоги топтал! — настаивал Разумихин. — Настасьюшка, не стыдитесь, а помогите, вот так! — и, несмотря на сопротивление Раскольникова, он все-таки переменил ему белье. Тот повалился на изголовье и минуты две не говорил ни слова. «Долго же не отвяжутся!» — думал он. — Из каких денег это всё куплено? — спросил он наконец, глядя в стену. — Денег? Вот тебе на! Да из твоих же собственных. Давеча артельщик был, от Вахрушина, мамаша прислала; аль и это забыл? — Теперь помню... — проговорил Раскольников, после долгой и угрюмой задумчивости. Разумихин, нахмурясь, с беспокойством на него посматривал. Дверь отворилась, и вошел высокий и плотный человек, как будто тоже уже несколько знакомый с виду Раскольникову. — Зосимов! Наконец-то! — крикнул Разумихин, обрадовавшись.

В этом году исполняется 180 лет со дня рождения Ф.М. Достоевского, и мы хотим посвятить этой дате ряд материалов. Сегодняшняя публикация, отрывки из программного произведения, – это удачно подобранные В.В. Коробовой тексты, с которыми можно проводить разнообразную работу – и диктанты, и комплексный анализ текста, и синтаксический разбор, и работу с лексикой и стилистикой.
Но автор предлагает коллегам начать с более интересного – сначала понаблюдать, как устроен текст, выяснить, какие средства использует писатель, чтобы передать то или иное содержание, как эти средства воздействуют на читателя. Такой вид анализа не разрушает впечатление от литературного произведения, напротив, помогает лучше его понять.
Возможный вариант подобного анализа дается к тексту № 1.
Если вы, уважаемые коллеги, продолжите исследование фрагментов из романа Достоевского, будем рады опубликовать ваши разработки.

ИЗУЧЕНИЕ РУССКОГО ЯЗЫКА В КОНТЕКСТЕ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ

(По роману Ф.М.Достоевского "Перступление и наказание")

В.В.КОРОБОВА,
г.Москва

Что до хитросплетений, то русский язык, в котором подлежащее часто уютно устраивается в конце предложения, а суть часто кроется не в основном сообщении, а в его придаточном предложении, – как бы для них и создан. Это не аналитический английский с его альтернативным или/или, – это язык
придаточного уступительного, это язык, зиждущийся на хотя. Любая изложенная на языке этом идея тотчас перерастает в свою противоположность, и нет для русского синтаксиса занятия более увлекательного и соблазнительного, чем передача сомнения и самоуничижения. Многосложный характер словаря (в среднем русское слово состоит из трех-четырех слогов) вскрывает первичную, стихийную природу явлений, отражаемых словом полнее, чем каким бы то ни было убедительным рассуждением, и зачастую писатель, собравшись развить свою мысль, внезапно спотыкается о звучание и с головой погружается в переживание фонетики данного слова – что и уводит его рассуждения в самую непредсказуемую сторону. В творчестве Достоевского явственно ощущается достигающее порой садистической интенсивности напряжение, порожденное непрерывным соприкосновением метафизики темы с метафизикой языка.

(И.Бродский. О Достоевском. Собр. соч. Т. 4.
С.-Петербург, 1995)

Проведем наблюдение над текстом (1)

Попытаемся увидеть, услышать и почувствовать особенности текста и понять, что же дает нам возможность стать «свидетелем» происходящих событий.
Обратим внимание на структуру первых трех предложений. Начинаются они с деепричастий: опасаясь, увидя, видя. Причем деепричастия эти, находясь в первой, главной, части сложного предложения, обозначают не менее значительные для читателя действия, чем глаголы, хотя действия, передаваемые деепричастиями, относятся к сфере психической.
Все три (первых) предложения – сложные, сложноподчиненные. Следующие же три предложения начинаются с подлежащих: та (о старухе), старуха, она. Мы обращаем внимание на синонимику слов и повторы: смотрела (во все глаза), взглянула (было), уставилась (глазами), смотрела (внимательно, злобно и недоверчиво). Используемая лексика дает возможность почувствовать напряженность действия, временное ощущение происходящего; обилие глаголов при отсутствии причастий и прилагательных (в тексте лишь одно прилагательное) придает исключительную динамичность повествованию – в этом небольшом фрагменте 28 глаголов (вместе с деепричастиями).
Реалистичность описываемой (увиденной) сцены усиливается благодаря повтору однокоренных слов: вид, увидя, видя. Но, что интересно, собственно действий (во 2-м абзаце) не происходит. Герои как бы разговаривают, ведут диалог лишь взглядами, и этот разговор намного значительнее, чем словесный диалог.
Последнее предложение в этом тексте состоит из двух бессоюзных частей, вторая часть имеет придаточную. «Прошло с минуту; ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки...». Безличность глаголов подчеркивает объективность ощущений героев. Читатель же подсознательно настраивается на то, чтобы принять неизбежные и, чувствуется, катастрофические события.

Задание к текстам: прочитайте текст, объясните расстановку знаков препинания, определите, какой частью речи являются выделенные в тексте слова, объясните их написание. Назовите героев каждого отрывка текста.

1. Опасаясь, что старуха испугается того, что они одни, и не надеясь , что вид его ее разуверит, он взялся за дверь и потянул ее к себе, чтобы старуха как-нибудь не вздумала опять запереться. Увидя это, она не рванула дверь к себе обратно, но не выпустила и ручку замка, так что он чуть не вытащил ее, вместе с дверью, на лестницу. Видя же , что она стоит в дверях и не дает ему пройти, он пошел прямо на нее. Та отскочила в испуге, хотела было что-то сказать, но как будто не смогла и смотрелана него во все глаза...
Старуха взглянула было на заклад, но тотчас же уставилась глазами прямо в глаза незнакомому гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво . Прошло с минуту; ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадалась.

2. Он давно уже знал все про эту Лизавету, и даже та его знала немного . Это была высокая, неуклюжая , робкая и смиренная девка, чуть не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве у сестры своей, работавшая на нее день и ночь, трепетавшая перед ней и терпевшая от нее даже побои. Она стояла в раздумье с узлом перед мещанином и бабой и внимательно слушала их. Те что-то ей с особенным жаром толковали. Когда Раскольников вдруг увидел ее, какое-то странное ощущение, похожее на глубочайшее изумление, охватило его, хотя во встрече этой не было ничего изумительного.
– Вы бы, Лизавета Ивановна, и порешили самолично, – громко говорил мещанин. – Приходите-ка завтра, часу в седьмом-с. И те прибудут .
– Завтра? – протяжно и задумчиво сказала Лизавета, как будто не решаясь.

3. Вдруг он услышал, что студент говорит офицеру про процентщицу, Алену Ивановну, коллежскую секретаршу, и сообщает ему ее адрес. Это уже одно показалось Раскольникову как-то странным: он сейчас оттуда , а тут как раз про нее же.
Конечно, случайность, но он вот не может отвязаться теперь от одного весьма необыкновенного впечатления, а тут как раз ему будто кто-то подслуживается : студент вдруг начинает сообщать товарищу об этой Алене Ивановне разные подробности.
– Славная она, – говорил он, – у нее всегда можно денег достать...
И он стал рассказывать , какая она злая, капризная, что стоит только одним днем просрочить заклад, и пропала вещь. Дает вчетверо меньше, чем стоит вещь, а процентов по пяти и даже по семи берет в месяц и т.д.

4. Вдруг он ясно услышал, что бьют часы. Он вздрогнул, очнулся, приподнял голову, посмотрел в окно, сообразил время и вдруг вскочил, совершенно опомнившись, как будто кто его сорвал с дивана. На цыпочках подошел он к двери, приотворил ее тихонько и стал прислушиваться вниз по лестнице. Сердце его страшно билось. Но на лестнице было все тихо, точно все спали... Дико и чудно показалось ему, что он мог проспать в таком забытьи со вчерашнего дня и ничего еще не сделал, нечего не приготовил... А меж тем, может, и шесть часов било... И необыкновенная лихорадочная и какая-то растерявшаяся суета охватила его вдруг,
вместо сна и отупления. Приготовлений, впрочем, было немного. Он напрягал все усилия, чтобы все сообразить и ничего не забыть; а сердце все билось, стукало так, что ему дышать стало тяжело.

5. Запустив же руку в боковой карман пальто, он мог и конец топорной ручки придерживать, чтоб она не болталась; а так как пальто было очень широкое, настоящий мешок, то и не могло быть приметно снаружи, что он что-то рукой, через карман, придерживает. Эту петлю он тоже уже две недели назад придумал.
Покончив с этим, он просунул пальцы в маленькую щель, между его «турецким» диваном и полом, пошарил около левого угла и вытащил давно уже приготовленный и спрятанный там заклад. Этот заклад был, впрочем, вовсе не заклад, а просто деревянная , гладко обструганная дощечка...

6. Что же касается до того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько не беспокоила, потому что не было ничего легче. Дело в том, что Настасьи, и особенно по вечерам, поминутно не бывало дома: или убежит к соседям, или в лавочку, а дверь всегда оставляет настежь . Хозяйка только из-за этого с ней и ссорилась. Итак , стоило только потихоньку войти, когда придет время, в кухню и взять топор, а потом, через час (когда все уже закончится), войти и положить обратно. Но представлялись и сомнения: он, положим, придет через час, чтобы положить обратно, а Настасья тут как тут, воротилась. Конечно, надо пройти мимо и выждать, пока она опять выйдет.

7. Но это еще были мелочи, о которых он и думать не начинал, да и некогда было. Он думал о главном, а мелочи отлагал до тех пор, когда сам во всем убедится . Но последнее казалось решительно неосуществимым . Так, по крайней мере, казалось ему самому. Никак он не мог, например, вообразить себе, что когда-нибудь он кончит думать, встанет и – просто пойдет туда...
Даже недавнюю пробу свою (то есть визит с намерением окончательно осмотреть место) он только пробовал было сделать, но далеко не взаправду, а так: «дай-ка, дескать, пойду и попробую, что мечтать-то!» – и тотчас не выдержал , плюнул и убежал, в остервенении на самого себя.

8. Но в последнем случае он просто не верил себе и упрямо, рабски, искал возражений по сторонам и ощупью, как будто кто его принуждал и тянул к тому. Последний же день, так нечаянно наступивший и все разом порешивший , подействовал на него почти совсем механически: как будто его кто-то взял за руку и потянул за собой, неотразимо , слепо, с неестественною силой, без возражений. Точно он попал клочком одежды в колесо машины, и его начало в нее втягивать...
Он пришел мало-помалу к многообразным и любопытным заключениям, и, по его мнению, главнейшая причиназаключается не столько в материальной невозможности скрыть преступление, как в самом преступнике ...

9. Он был в полном уме, затмений и головокружений уже не было, но руки все еще дрожали. Он вспомнил потом, что был даже очень внимателен, осторожен, старался все не запачкаться ... Ключи он тотчас же вынул; все, как и тогда, были в одной связке, на одном стальном обруче. Тотчас же он побежал с ними в спальню. Это была очень небольшая комната, с огромным киотом образов. У другой стены стояла большая постель, весьма чистая, с шелковым, наборным из лоскутков, ватным одеялом. У третьей стены стоял комод. Странное дело: только что он начал прилаживать ключи к комоду, только что услышал их звяканье, как будто судорога прошла по нем. Ему вдруг опять захотелось бросить все и уйти. Но это было только мгновение; уходить было поздно. Он даже усмехнулся на себя, как вдруг другая, тревожная мысль ударила ему в голову. Ему вдруг почудилось, что старуха, пожалуй, еще жива и еще может очнуться . Бросив ключи и комод, он побежал назад, к телу, схватил топор и замахнулся еще раз...

10. Он знал, впрочем, что нехорошо разглядывает, что, может быть, есть что-нибудь в глаза бросающееся , чего он не замечает. В раздумье стал он среди комнаты. Мучительная, темная мысль поднималась в нем, – мысль, что он сумасшествует и что в эту минуту не в силах ни рассудить, ни себя защитить , что вовсе, может быть, не то надо делать, что он теперь делает... «Боже мой! Надо бежать, бежать», – пробормотал он и бросился в переднюю. Но здесь ожидал его такой ужас, какого, конечно, он еще ни разу не испытывал.
Он стоял, смотрел и не верил глазам своим: дверь, наружняя дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная : ни замка, ни запора...

11. Он хотел выйти, но вдруг этажом ниже с шумом растворилась дверь на лестницу, и кто-то стал сходить вниз, напевая какой-то мотив. «Как это они так все шумят!» – мелькнуло в его голове. Он опять притворил за собою дверь и переждал. Наконец все умолкло, ни души. Он уже ступил было шаг на лестницу, как вдруг опять послышались чьи-то новые шаги.
Эти шаги послышались очень далеко, еще в самом начале лестницы , но он очень хорошо и отчетливо помнил, что с первого же звука, тогда же стал подозревать почему-то , что это непременно сюда, в четвертый этаж, к старухе. Почему? Звуки, что ли, были такие особенные, знаменательные?

12. Кох остался, пошевелил еще раз тихонько звонком, и тот звякнул один удар; потом тихо, как бы размышляя и осматривая , стал шевелить ручку двери, притягивая и опуская ее, чтоб убедиться еще раз, что она на одном запоре. Потом пыхтя нагнулся и стал смотреть в замочную скважину; но в ней изнутри торчал ключ, и, стало быть, ничего не могло быть видно.
Раскольников стоял и сжимал топор. Он был точно в бреду. Он готовился даже драться с ними, когда они войдут. Когда стучались и сговаривались, ему несколько раз вдруг приходила мысль кончить все разом и крикнуть им из-за дверей.

13. В первое мгновение он думал, что с ума сойдет. Страшный холод обхватил его; но холод был и от лихорадки, которая уже давно началась с ним во сне. Теперь же вдруг ударил такой озноб, что чуть зубы не выпрыгнули и все в нем так и заходило. Он отворил дверь и начал слушать: в доме все совершенно спало. С изумлением оглядывал он себя и все кругом в комнате и не понимал: как это он мог вчера, войдя, не запереть дверей на крючок и броситься на диван, не только не раздевшись , но даже в шляпе...
Но не было ничего , кажется, никаких следов; только на том месте, где панталоны внизу осеклись и висели бахромой, на бахроме этой оставались густые следы запекшейся крови. Он схватил складной ножик и обрезал бахрому. Вдруг он вспомнил, что кошелек и вещи, которые он вытащил у старухи из сундука, все до сих пор у него по карманам лежат!

14. Оглядевшись еще раз, он уже засунул руку в карман, как вдруг у самой наружной стены, между воротами и желобом, где все расстояние было шириною в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно, может быть, пуда в полтора весу, прилегавший прямо к каменной стене.
За этою стеною была улица, тротуар, слышно было, как шныряли прохожие, которых здесь немало ; но за воротами его никто не мог увидать, разве зашел бы кто с улицы, что, впрочем, очень могло случиться, а потому надо было спешить.
Он нагнулся к камню, схватился за верхушку его крепко, обеими руками, собрал все свои силы и перевернул камень. Под камнем образовалось небольшое углубление; тотчас же стал он бросать в него все из кармана. Кошелек пришелся на самый верх, и все-таки в углублении оставалось еще место.

15. Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса , а может, и более, и несколько раз посматривал на сходы в канаву, где их встречал. Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты стояли у самых сходов и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат, да и отовсюду с набережных, со всех сторон, можно видеть, заметить: подозрительно, что человек нарочно сошел, остановился и что-то в воду бросает. А ну как футляры не утонут, а поплывут ? Всякий увидит. И без того уже все так и смотрят, встречаясь, оглядывают, как будто им и дело только до него. «Отчего бы так, или мне, может быть, кажется», – думал он.
Наконец пришло ему в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее , и во всяком случае удобнее...

16. Он тотчас же распорядился, налил, потом налил еще другую чашку, бросил свой завтрак и пересел опять на диван. По-прежнему обхватил он левою рукой голову больного, приподнял его и начал поить с чайной ложечки, опять беспрерывно и особенно усердно подувая на ложку, как будто в этом процессе подувания и состоял самый главный и спасительный пункт выздоровления. Раскольников молчал и не сопротивлялся, несмотря на то что чувствовал в себе весьма достаточно сил приподняться и усидеть на диване безо всякой посторонней помощи и не только владеть руками настолько, чтобы удержать ложку или чашку, но даже, может быть, и ходить. Но по какой-то странной , чуть не звериной хитрости ему вдруг пришло в голову скрыть до времени свои силы, притаиться, прикинуться , если надо, даже еще не совсем понимающе, а между тем выслушать и выведать , что такое тут происходит.

17. Зосимов был высокий и жирный человек, с одутловатым и бесцветно-бледным, гладковыбритым лицом, с белобрысыми прямыми волосами, в очках и с большим золотым перстнем на припухшем от жиру пальце. Было ему лет двадцать семь. Одет он был в широком щегольском легком пальто, в светлых летних брюках, и вообще все было на нем широко, щегольское и с иголочки: белье безукоризненное , цепь с часами массивная. Манера его была медленная, как будто вялая и в то же время изученно-развязная...
Все, его знавшие, находили его человеком тяжелым, но говорили, что свое дело знает.
– Я здоров, я совершенно здоров! – настойчиво и раздражительно проговорил Раскольников, приподнявшись вдруг на диване и сверкнув глазами, но тотчас же повалился опять на подушку и оборотился к стене.

18. Из толпы неслышно и робко протискивалась девушка, и странно было ее внезапное появление в этой комнате, среди нищеты, лохмотьев, смерти и отчаяния. Она была тоже в лохмотьях; наряд ее был грошовый, но разукрашенный по-уличному , под вкус и правила, сложившиеся в своем особом мире, с ярко и позорно выдающеюся целью. Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная , не сознавая, казалось, ничего, забыв и о своем перекупленном из четвертых рук шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, ненужной ночью, но которую она взяла с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером. Из-под этой надетой мальчишески набекрень шляпки выглядывало худое, бледное и испуганное личико с раскрытым ртом и с неподвижными от ужаса глазами.

19. Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью, и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко , как в тисках, сжимал им обеим руки до боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько этим не стесняясь . От боли они иногда вырывали свои руки из его огромной и костлявой ручищи, но он не только не замечал, в чем дело, но еще крепче притягивал их к себе. Если б они велели ему сейчас , для своей услуги, броситься с лестницы вниз головой, то он тотчас же бы это исполнил, не рассуждая и не сомневаясь. Пульхерия Александровна, вся встревоженная мыслью о своем Роде, хоть и чувствовала , что молодой человек очень уж эксцентричен и слишком уж больно жмет ей руку, но так как в то же время он был для нее провидением, то и не хотела замечать всех эксцентрических подробностей.

20. Лицом она была похожа на брата, но ее даже можно было назвать красавицей. Волосы у нее были темно-русые, немного светлее, чем у брата; глаза почти черные, сверкающие, гордые и в то же время иногда, минутами, необыкновенно добрые. Она была бледна, но не болезненно бледна; лицо ее сияло свежестью и здоровьем. Рот у ней был немного мал, нижняя губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, – единственная неправильность в этом прекрасном лице, но придававшая ему особенную характерность и, между прочим, как будто надменность. Выражение лица ее всегда было более серьезное, чем веселое, вдумчивое; зато как же шла улыбка к этому лицу, как же шел к ней смех, веселый, молодой, беззаботный! Понятно, что горячий, откровенный, простоватый, честный, сильный, как богатырь, и пьяный Разумихин, никогда не видавший ничего подобного, с первого взгляда потерял голову.

21. Самым же ужаснейшим воспоминанием его было то, как он оказался вчера «низок и гадок», не по тому одному, что был пьян, а потому , что ругал перед девушкой, пользуясь ее положением, из глупо поспешной ревности, ее жениха, не зная не только их взаимных между собой отношений и обязательств, но даже и человека-то не зная порядочно. Да и какое право имел он судить о нем так поспешно и опрометчиво? И кто звал его в судьи? И разве может такое существо, как Авдотья Романовна, отдаваться недостойному человеку за деньги? Стало быть, есть же и в нем достоинства.
И разве позволительна хоть сколько-нибудь такая мечта ему, Разумихину? Кто он сравнительно с такою девушкой, – пьяный буян и вчерашний хвастун? Разве возможно такое циническое и смешное сопоставление?

22. Она ужасно рада была, что наконец ушла; пошла потупясь, торопясь, чтобы поскорей как-нибудь уйти у них из виду , чтобы пройти как-нибудь поскорей эти двадцать шагов до поворота направо в улицу и
остаться
наконец одной, и там, идя, спеша, ни на кого не глядя, ничего не замечая, думать, вспоминать, соображать каждое сказанное слово, каждое обстоятельство. Никогда, никогда она не ощущала ничего подобного. Целый новый мир неведомо и смутно сошел в ее душу. Она припомнила вдруг, что Раскольников сам хотел к ней сегодня зайти, может, еще утром, может, сейчас!
– Только уж не сегодня, пожалуйста, не сегодня! – бормотала она с замиранием сердца, точно кого-то упрашивая, как ребенок в испуге. – Господи! Ко мне... в эту комнату... он увидит... о Господи!

23. Вдруг ему показалось, что дверь из спальни чуть-чуть приотворилась и что там тоже как будто засмеялись и шепчутся. Бешенство одолело его: изо всей силы начал он бить старуху по голове, но с каждым ударом топора смех и шепот из спальни раздавались все сильнее и слышнее, а старушонка так вся и колыхалась от хохота. Он бросился бежать, но вся прихожая уже полна людей, двери на лестницу отворены настежь , и на площадке, на лестнице и туда вниз – все люди, голова с головой, все смотрят, – но все притаились и ждут, молчат... Сердце его стеснилось, ноги не движутся, приросли... Он хотел вскрикнуть и – проснулся.
Он тяжело перевел дыхание, – но странно, сон как будто все еще продолжался: дверь его была отворена настежь , и на пороге стоял совсем незнакомый ему человек и его разглядывал.

24. Он часто взглядывал на нее во время разговора, но бегло, на один только миг, и тотчас же отводил глаза. Авдотья Романовна то садилась к столу и внимательно вслушивалась, то вставала опять и начинала ходить, по обыкновению своему, из угла в угол, скрестив руки, сжав губы, изредка делая свой вопрос, не прерывая ходьбы, задумываясь. Она тоже имела обыкновение не дослушивать , что говорят. Одета она была в какое-то темненькое из легкой материи платье, а на шее был повязан белый прозрачный шарфик. По многим признакам Разумихин тотчас же заметил, что обстановка обеих женщин до крайности бедная. Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы не совсем ее боялся; теперь же, может, именно потому , что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в сердце его вселился страх, и он стал бояться за каждое слово свое, за каждый жест, что было, конечно, стеснительно для человека, и без того себе не доверявшего .

25. Впрочем , и это бледное и угрюмое лицо озарилось на мгновение как бы светом, когда вошли мать и сестра, но это прибавило только к выражению его, вместо прежней тоскливой рассеянности, как бы более сосредоточенной муки. Свет померк скоро, но мука осталась, и Зосимов, наблюдавший и изучавший своего пациента со всем молодым жаром только что начинающего полечивать доктора, с удивлением заметил в нем, с приходом родных, вместо радости, как бы тяжелую скрытую решимость перенесть час-другой пытки, которой нельзя уж избегнуть. Он видел потом, как почти каждое слово последовавшего разговора точно прикасалось к какой-нибудь ране его пациента и бередило ее; но в то же время он и подивился отчасти сегодняшнему умению владеть собой и скрывать свои чувства вчерашнего мономана, из-за малейшего слова впадавшего чуть не в бешенство.

26. Ясно только одно, что порядок зарождения людей, всех этих разрядов и подразделений, должно быть, весьма верно и точно определен каким-нибудь законом природы. Закон этот, разумеется, теперь неизвестен , но я верю, что он существует и впоследствии может стать и известным. Огромная масса людей, материал, для того только и существует на свете, чтобы наконец, через какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом , посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород, понатужиться и породить наконец на свет ну хоть из тысячи одного, хотя сколько-нибудь самостоятельного человека.

27. Наступило мгновенное молчание. Петр Петрович не спеша вынул батистовый платок, от которого понесло духами, и высморкался с видом хотя и добродетельного , но все же несколько оскорбленного в своем достоинстве человека и притом твердо решившего потребовать объяснений . Ему еще в передней пришла было мысль: не снимать пальто и уехать с тем, строго и внушительно наказав обеих дам, так чтобы разом дать все почувствовать . Но он не решился. Притом этот человек не любил неизвестности , а тут надо было разъяснить : если так явно нарушено его приказание, значит, что-нибудь да есть, а стало быть, лучше наперед узнать; наказать же всегда будет время, да и в его руках.

28. Главное дело было в том, что он до самой последней минуты никак не ожидал подобной развязки. Он куражился до последней черты, не предполагая даже возможности, что две нищие и беззащитные женщины могут выйти из-под его власти. Убеждению этому много помогли тщеславие и та степень самоуверенности , которую лучше всего назвать самовлюбленностью . Петр Петрович, пробившись из ничтожества, болезненно привык любоваться собою, высоко ценил свой ум и способности и даже иногда, наедине , любовался своим лицом в зеркале. Но более всего на свете любил и ценил он добытые трудом и всякими средствами свои деньги: они равняли его со всем, что было выше его.
Напоминая теперь с горечью Дуне о том, что он решился взять ее, несмотря на худую о ней молву, Петр Петрович говорил вполне искренно и даже чувствовал глубокое негодование против такой «черной неблагодарности ».

29. В остроге, в окружающей его среде, он, конечно, многого не замечал, да и не хотел совсем замечать. Он жил, как-то опустив глаза: ему омерзительно и невыносимо было смотреть. Но под конец многое стало удивлять его, и он, как-то поневоле , стал замечать то, чего прежде не подозревал. Вообще же и наиболее стала удивлять его та страшная, та непроходимая пропасть, которая лежала между ним и всем этим людом. Казалось, он и они были разных наций. Он и они смотрели друг на друга недоверчиво и неприязненно . Он знал и понимал общие причины такого разъединения ; но никогда не допускал он прежде, чтоб эти причины были на самом деле так глубоки и сильны.

Он был очень беспокоен, посылал о ней справляться. Скоро узнал он, что болезнь ее не опасна. Узнав, в свою очередь, что он об ней так тоскует и заботится, Соня прислала ему записку, написанную карандашом, и уведомляла его, что ей гораздо легче, что у ней пустая, легкая простуда и что она скоро, очень скоро, придет повидаться с ним на работу. Когда он читал эту записку, сердце его сильно и больно билось.

День опять был ясный и теплый. Ранним утром, часов в шесть, он отправился на работу, на берег реки, где в сарае устроена была обжигательная печь для алебастра и где толкли его. Отправилось туда всего три работника. Один из арестантов взял конвойного и пошел с ним в крепость за каким-то инструментом; другой стал изготовлять дрова и накладывать в печь. Раскольников вышел из сарая на самый берег, сел на складенные у сарая бревна и стал глядеть на широкую и пустынную реку. С высокого берега открывалась широкая окрестность. С дальнего другого берега чуть слышно доносилась песня. Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем непохожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его. Раскольников сидел, смотрел неподвижно, не отрываясь; мысль его переходила в грезы, в созерцание; он ни о чем не думал, но какая-то тоска волновала его и мучила.

Вдруг подле него очутилась Соня. Она подошла едва слышно и села с ним рядом. Было еще очень рано, утренний холодок еще не смягчился. На ней был ее бедный, старый бурнус и зеленый платок. Лицо ее еще носило признаки болезни, похудело, побледнело, осунулось. Она приветливо и радостно улыбнулась ему, но, по обыкновению, робко протянула ему свою руку.

Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они были одни, их никто не видел. Конвойный на ту пору отворотился.

Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее, и что настала же, наконец, эта минута…

Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.

Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она – она ведь и жила только одною его жизнью!

Вечером того же дня, когда уже заперли казармы, Раскольников лежал на нарах и думал о ней. В этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь все измениться?

Он думал об ней. Он вспомнил, как он постоянно ее мучил и терзал ее сердце; вспомнил ее бледное, худенькое личико, но его почти и не мучили теперь эти воспоминания: он знал, какою бесконечною любовью искупит он теперь все ее страдания.

Да и что такое эти все, все муки прошлого! Всё, даже преступление его, даже приговор и ссылка казались ему теперь, в первом порыве, каким-то внешним, странным, как бы даже и не с ним случившимся фактом. Он, впрочем, не мог в этот вечер долго и постоянно о чем-нибудь думать, сосредоточиться на чем-нибудь мыслью; да он ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое.

Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.

Он не раскрыл ее и теперь, но одна мысль промелькнула в нем: «Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления по крайней мере…»

Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, только семь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…

Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, – но теперешний рассказ наш окончен.

Раскольников проснулся, когда на улице уже было совсем светло. Некоторое время он лежал, прислушиваясь к крикам, раздававшимся с улицы, затем почувствовал, что все его тело бил нервный озноб. Открыв дверь и убедившись, что вокруг было тихо, он с удивлением стал рассматривать себя и все, что было вокруг. Обнаружил, что вчера, придя домой, он не закрыл дверь и лег спать не раздевшись. Бросившись к окошку, он стал внимательно осматривать одежду: не осталось ли на ней следов крови? Следов крови не было нигде, только внизу панталон, в том месте, где они осеклись и висели бахромой.

Родион быстро обрезал бахрому и вспомнил, что кошелек и те вещи, которые он взял у старухи, до сих пор лежат у него по карманам. Он начал вытаскивать их и судорожно распихивать под оторванные от стены обои. Обессилев, лег на диван, накрылся старым пальто и снова забылся. Но через пять минут опять вскочил, вспомнив, что не уничтожил важную улику - петлю для топора. Разорвав на куски, он спрятал ее под подушку в белье и тут неожиданно заметил, что посреди комнаты валялись обрезки бахромы, которую он сорвал с панталон. Затем Раскольников стал лихорадочно метаться по комнате, обнаружил, что на одежде есть пятна крови, которые он сразу не увидел, заметил, что один из его носков пропитан кровью. Собрав всю одежду в кучу, он стоял посреди комнаты и думал, что ему с ней делать. То бросаясь на диван, то резко вставая, он не заметил, как снова впал в забытье.

На этот раз его разбудил сильный стук в дверь. Стучала Настасья, которая привела дворника, чтобы он вручил Раскольникову повестку из полиции. Юноша открыл дверь, не вставая с постели (настолько малы были размеры комнаты). Настасья, заметив, что Раскольников болен, предложила ему не ходить в полицейский участок и спросила, что он держит в руках. В правой руке у Раскольникова были отрезанные от панталон куски бахромы, носок и лоскут из вырванного кармана брюк, с которыми он заснул. Родион быстро спрятал вещи под шинель и внимательно глядя на Настасью, стал думать, зачем его вызывают в полицию. Когда Настасья с дворником ушли, он распечатал повестку и начал читать. В ней говорилось, что он сегодня в половине десятого должен явиться в контору квартального надзирателя. Поспешно одеваясь, Родион не переставал размышлять, зачем он мог понадобиться полиции. Голова его болела и кружилась, ноги дрожали от страха.

Выйдя на улицу, Раскольников окунулся в невыносимую жару.

Дойдя до поворота во вчерашнюю улицу, он с мучительною тревогой заглянул в нее, на тот дом... и тотчас же отвел глаза.

«Если спросят, я, может быть, и скажу», - подумал он, подходя к конторе... Войдя под ворота, он увидел направо лестницу, по которой сходил мужик с книжкой в руках: «дворник, значит; значит, тут и есть контора», и он стал подниматься наверх наугад. Спрашивать ни у кого ни об чем не хотел.

«Войду, стану на колена и все расскажу...», - подумал он, входя в четвертый этаж.

Лестница была узенькая, крутая и вся в помоях. Все кухни всех квартир во всех четырех этажах отворялись на эту лестницу и стояли так почти целый день. Оттого была страшная духота. Вверх и вниз всходили и сходили дворники с книжками под мышкой, хожалые и разный люд обоего пола - посетители. Дверь в самую контору была тоже настежь отворена. Он вошел и остановился в прихожей. Тут все стояли и ждали какие-то мужики. Здесь тоже духота была чрезвычайная и, кроме того, до тошноты било в нос свежею, еще невыстоявшеюся краской на тухлой олифе вновь покрашенных комнат. Переждав немного, он рассудил подвинуться еще вперед, в следующую...

Он вошел в эту комнату (четвертую по порядку), тесную и битком набитую публикой - народом, несколько почище одетым, чем в тех комнатах... Он перевел дух свободнее. «Наверно, не то!» Мало-помалу он стал ободряться, он усовещивал себя всеми силами ободриться и опомниться.

«Какая-нибудь глупость, какая-нибудь самая мелкая неосторожность, и я могу всего себя выдать! Гм... жаль, что здесь воздуху нет, - прибавил он, - духота... Голова еще больше кружится... и ум тоже...»

Письмоводитель был очень молодой человек, лет двадцати двух, с смуглою и подвижною физиономией, казавшеюся старее своих лет, одетый по моде и фатом, с пробором на затылке, расчесанный и распомаженный, со множеством перстней и колец на белых отчищенных щетками пальцах и золотыми цепями на жилете. С одним бывшим тут иностранцем он даже сказал слова два по-французски, и очень удовлетворительно.

Поручик, помощник квартального надзирателя, с горизонтально торчавшими в обе стороны рыжеватыми усами и с чрезвычайно мелкими чертами лица, ничего, впрочем, особенного, кроме некоторого нахальства, не выражавшими, искоса и отчасти с негодованием посмотрел на Раскольникова: слишком уж на нем был скверен костюм, и, несмотря на все принижение, все еще не по костюму была осанка; Раскольников, по неосторожности, слишком прямо и долго посмотрел на него, так что тот даже обиделся.

Тебе чего? - крикнул он, вероятно удивляясь, что такой оборванец и не думает стушевываться от его молниеносного взгляда.

Потребовали... по повестке... - отвечал кое-как Раскольников.

Это по делу о взыскании с них денег, с студента, - заторопился письмоводитель, отрываясь от бумаги. - Вот-с! - и он перекинул Раскольникову тетрадь, указав в ней место, - прочтите!

«Денег? Каких денег? - думал Раскольников, - но... стало быть, уж наверно не то!» И он вздрогнул от радости. Ему стало вдруг ужасно, невыразимо легко. Все с плеч слетело.

В эту минуту в конторе начался скандал: помощник квартального с руганью набросился на сидящую в прихожей пышную даму, содержательницу публичного дома Луизу Ивановну. Раскольников в истерическом оживлении начал рассказывать письмоводителю о своей жизни, родственниках, о том, что он собирался жениться на дочери квартирной хозяйки, но она умерла от тифа. Его рассказ прервали, приказав писать обязательство, что он заплатит долг.

Раскольников отдал перо, но вместо того чтоб встать и уйти, положил оба локтя на стол и стиснул руками голову. Точно гвоздь ему вбивали в темя. Странная мысль пришла ему вдруг: встать сейчас, подойти к Никодиму Фомичу и рассказать ему все вчерашнее, все до последней подробности, затем пойти вместе с ними на квартиру и указать им вещи, в углу, в дыре. Позыв был до того силен, что он уже встал с места, для исполнения. «Не обдумать ли хоть минуту? - пронеслось в его голове. - Нет, лучше и не думая, и с плеч долой!» Но вдруг он остановился как вкопанный: Никодим Фомич говорил с жаром Илье Петровичу, и до него долетели слова:

Быть не может, обоих освободят. Во-первых, все противоречит; судите: зачем им дворника звать, если б это их дело? На себя доносить, что-ли? Аль для хитрости? Нет, уж было бы слишком хитро! И, наконец, студента Пестрякова видели у самых ворот оба дворника и мещанка, в самую ту минуту, как он входил: он шел с тремя приятелями и расстался с ними у самых ворот и о жительстве у дворников расспрашивал, еще при приятелях. Ну станет такой о жительстве расспрашивать, если с таким намерением шел? А Кох, так тот, прежде чем к старухе заходить, внизу у серебряника полчаса сидел и ровно без четверти восемь от него к старухе наверх пошел. Теперь сообразите...

Никодим Фомич оживленно рассказывал Илье Петровичу об убийстве старухи и Лизаветы, о том, что в тот вечер, когда произошло убийство, у ворот дома были замечены студент Пестряков, который расспрашивал у дворников о том, где живет старуха, и Кох, который, прежде чем зайти к старухе, полчаса просидел у серебряника. Раскольников хотел уйти, но когда встал, потерял сознание.

Когда он очнулся, то увидал, что сидит на стуле, что его поддерживает справа какой-то человек, что слева стоит другой человек, с желтым стаканом, наполненным желтою водою, и что Никодим Фомич стоит перед ним и пристально глядит на него; он встал со стула.

Что это, вы больны? - довольно резко спросил Никодим Фомич.

Они и как подписывались, так едва пером водили, - заметил письмоводитель, усаживаясь на свое место и принимаясь опять за бумаги.

А давно вы больны? - крикнул Илья Петрович с своего места и тоже перебирая бумаги. Он, конечно, тоже рассматривал больного, когда тот был в обмороке, но тотчас же отошел, когда тот очнулся.

Со вчерашнего... - пробормотал в ответ Раскольников.

А вчера со двора выходили?

Выходил.

Больной?

Больной.

В котором часу?

В восьмом часу вечера.

А куда, позвольте спросить?

По улице.

Коротко и ясно.

Раскольников отвечал резко, отрывисто, весь бледный как платок и не опуская черных воспаленных глаз своих перед взглядом Ильи Петровича.

Он едва на ногах стоит, а ты... - заметил было Никодим Фомич.

Ни-че-го! - как-то особенно проговорил Илья Петрович.

Никодим Фомич хотел было еще что-то присовокупить, но, взглянув на письмоводителя, который тоже очень пристально смотрел на него, замолчал. Все вдруг замолчали. Странно было.

Ну-с, хорошо-с, - заключил Илья Петрович, - мы вас не задерживаем.

Раскольников вышел. Он еще мог расслышать, как по выходе его начался оживленный разговор, в котором слышнее всех отдавался вопросительный голос Никодима Фомича... На улице он совсем очнулся.

«Обыск, обыск, сейчас обыск! - повторял он про себя, торопясь дойти; - разбойники! подозревают!» Давешний страх опять охватил его всего, с ног до головы...

Зайдя в свою комнату, Раскольников огляделся вокруг, пытаясь понять, не было ли обыска. Ничто из вещей не было тронуто, значит никто не заходил. Он подошел к углу, засунул руку под обои и начал судорожно вытаскивать вещи, распихивая их по карманам. Взяв вместе с вещами и кошелек, он вышел из комнаты, оставив ее открытой настежь.

Еще ночью, когда был в бреду, Раскольников решил все украденные у старухи вещи бросить в канаву, в воду, и сейчас собирался осуществить задуманное. Он чувствовал себя измученным и уставшим, но мыслил ясно и шел твердо. Однако выбросить вещи оказалось нелегко - кругом были люди. Полчаса он ходил по набережной Екатерининского канала, но не мог «исполнить свое намерение»... Наконец ему пришла в голову мысль, что лучше выбросить вещи в Неву - там и народу меньше, и можно все сделать незаметнее. Он направился к Неве, но по дороге подумал, что лучше уйти на Острова и спрятать вещи в лесу под камнем.

Но и на Острова ему не суждено было попасть, а случилось другое: выходя с В...го проспекта на площадь, он вдруг увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами...

«Вот бы куда подбросить и уйти!» - вздумалось ему вдруг. Не замечая никого во дворе, он прошагнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, прилаженный у забора желоб.

«Тут все так разом и сбросить где-нибудь в кучку и уйти!»

Он нагнулся к камню, схватился за верхушку его крепко, обеими руками, собрал все свои силы и перевернул камень. Под камнем образовалось небольшое углубление; тотчас же стал он бросать в него все из кармана. Кошелек пришелся на самый верх, и все-таки в углублении оставалось еще место. Затем он снова схватился за камень, одним оборотом перевернул его на прежнюю сторону, и он как раз пришелся в свое прежнее место, разве немного, чуть-чуть казался повыше. Но он подгреб земли и придавил по краям ногою. Ничего не было заметно.

Избавившись от вещей, Раскольников направился к площади. По дороге им овладело состояние радости: вещи были надежно спрятаны, все улики устранены. Переходя через площадь, он засмеялся нервным смехом, но когда ступил на бульвар, прекратил смеяться и вспомнил о девочке, которую встретил здесь три дня тому назад. Размышляя о ней и о совершенном убийстве, Родион пришел к выводу, что он измучен и серьезно болен, что скоро он выздоровеет и перестанет терзать себя. Раскольников сам не заметил, как пришел к дому Разумихина.

Он поднялся к Разумихину в пятый этаж.

Тот был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.

Что ты? - закричал он, осматривая с ног до головы вошедшего товарища; затем помолчал и присвистнул.

Неужели уж так плохо? Да ты, брат, нашего брата перещеголял, - прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. - Да садись же, устал небось! - и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен.

Да ты серьезно болен, знаешь ты это? - Он стал щупать его пульс; Раскольников вырвал руку.

Не надо, - сказал он, - я пришел... вот что: у меня уроков никаких... я хотел было... впрочем, мне совсем не надо уроков...

А знаешь что? Ведь ты бредишь! - заметил наблюдавший его пристально Разумихин.

Нет, не брежу... - Раскольников встал с дивана...

Прощай! - сказал он вдруг и пошел к двери.

Да ты постой, постой, чудак!

Не надо!.. - повторил тот, опять вырывая руку.

Так на кой черт ты пришел после этого! Очумел ты, что ли? Ведь это... почти обидно. Я так не пущу.

Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог... начать... потому что ты всех их добрее, то есть умнее, и обсудить можешь... А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего... ничьих услуг и участий... Я сам... один... Ну и довольно! Оставьте меня в покое!

Разумихин предложил Раскольникову сделать перевод немецкого текста и дал ему три рубля. Родион взял листки и, не сказав ни слова, вышел. Но затем вернулся, поднялся к Разумихину и положил листы и три рубля на стол, после чего ни слова не говоря, опять ушел.

Да у тебя белая горячка, что ль! - заревел взбесившийся наконец Разумихин. - Чего ты комедии-то разыгрываешь! Даже меня сбил с толку... Зачем же ты приходил после этого, черт?

Не надо... переводов... - пробормотал Раскольников, уже спускаясь с лестницы.

Так какого тебе черта надо? - закричал сверху Разумихин. Тот молча продолжал спускаться.

Эй, ты! Где ты живешь?

Ответа не последовало.

Ну так чер-р-рт с тобой!..

Выйдя на улицу, Раскольников быстро зашагал в сторону Николаевского моста. Очнулся он от удара хлыста - кучер одной из колясок ударил его кнутом по спине за то, что он чуть не попал под лошадь. Когда он стоял у забора, с ненавистью глядя вслед удаляющейся коляске, пожилая купчиха, рядом с которой была девушка с зонтиком, сунула ему в руку двугривенный, вероятно приняв за нищего. Зажав деньги в руке, он зашагал к Неве, по направлению дворца. Остановившись у воды, он залюбовался открывшейся его взору панорамой, которой всегда любовался, когда шел в университет.

Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не доходя шагов двадцать до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение...

Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина... Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее...

Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально поглядел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту...

Он пришел к себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная лошадь, он лег на диван, натянул на себя шинель и тотчас же забылся...

Лихорадочное состояние Раскольникова сопровождалось бредом. Ему слышались ужасные крики хозяйки, которую избивал помощник квартального надзирателя. Он в ужасе ждал, что сейчас придут за ним. Появившаяся кухарка Настасья, жалеющая и подкармливающая Родиона, сказала, что все это ему померещилось. Раскольников то приходил в сознание, то снова его терял. Очнувшись на четвертый день, он увидел, что возле его постели сидят Разумихин и Настасья.

Разумихин рассказал Раскольникову, что они с Настасьей ухаживали за ним, пока он был в беспамятстве. Два раза он приводил к больному Зосимова (врача), который осмотрел больного и сказал, что ничего серьезного в его состоянии нет. В комнате также находился артельщик, который вручил Раскольникову перевод от матери - тридцать пять рублей. Настасья принесла больному суп, а через некоторое время две бутылки пива от самой хозяйки. Разумихин рассказал Раскольникову, что за время его болезни он близко сошелся с его хозяйкой.

Видишь, Родя, тут без тебя целая история произошла. Когда ты таким мошенническим образом удрал от меня и квартиры не сказал, меня вдруг такое зло взяло, что я положил тебя разыскать и казнить. В тот же день и приступил. Уж я ходил, ходил, расспрашивал, расспрашивал! Эту-то, теперешнюю квартиру я забыл; впрочем, я ее никогда и не помнил, потому что не знал... Рассердился да и пошел, была не была, на другой день в адресный стол, и представь себе: в две минуты тебя мне разыскали. Ты там записан.

Записан!

Только как я нагрянул сюда, тотчас же со всеми твоими делами познакомился; со всеми, братец, со всеми, все знаю; вот и она видела: и с Никодимом Фомичом познакомился, и Илью Петровича мне показывали, и с дворником, и с господином Заметовым, Александром Григорьевичем, письмоводителем в здешней конторе, а наконец и с Пашенькой... Я, брат, никак и не ожидал, чтоб она была такая... авенантненькая... а? Как ты думаешь?

Раскольников молчал, хотя ни на минуту не отрывал от него своего встревоженного взгляда, и теперь упорно продолжал глядеть на него...

Да... - процедил Раскольников, смотря в сторону, но понимая, что выгоднее поддержать разговор.

Не правда ли? - вскричал Разумихин, видимо, обрадовавшись, что ему ответили, - но ведь и не умна, а? Совершенно, совершенно неожиданный характер! Я, брат, отчасти теряюсь, уверяю тебя... Сорок-то ей верных будет. Она говорит - тридцать шесть и на это полное право имеет. Впрочем, клянусь тебе, что сужу об ней больше умственно, по одной метафизике; тут, брат, у нас такая эмблема завязалась, что твоя алгебра! Ничего не понимаю! Ну, да все это вздор, а только она, видя, что ты уже не студент, уроков и костюма лишился и что по смерти барышни ей нечего уже тебя на родственной ноге держать, вдруг испугалась; а так как ты, с своей стороны, забился в угол и ничего прежнего не поддерживал, она и вздумала тебя с квартиры согнать. И давно она это намерение питала, да векселя стало жалко. К тому же ты сам уверял, что мамаша заплатит...

Это я по подлости моей говорил... Мать у меня сама чуть милостыни не просит... а я лгал, чтоб меня на квартире держали и... кормили, - проговорил громко и отчетливо Раскольников.

Разумихин рассказал, как он уладил дело с долговым векселем.

Разумихин выложил на стол заемное письмо; Раскольников взглянул на него и, не сказав ни слова, отворотился к стене. Даже Разумихина покоробило.

Вижу, брат, - проговорил он через минуту, - что опять из себя дурака свалял. Думал было тебя развлечь и болтовней потешить, а, кажется, только желчь нагнал.

Это тебя я не узнавал в бреду? - спросил Раскольников, тоже помолчав с минуту и не оборачивая головы.

Меня, и даже в исступление входили по сему случаю, особенно когда я раз Заметова приводил.

Заметова?.. Письмоводителя?.. Зачем? - Раскольников быстро оборотился и уперся глазами в Разумихина.

Да чего ты так... Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили... Иначе, от кого ж бы я про тебя-то столько узнал?..

Бредил я что-нибудь?

Еще бы! Себе не принадлежали-с.

О чем я бредил?

Эвося! О чем бредил? Известно о чем бредят... Ну, брат, теперь, чтобы времени не терять, за дело.

Он встал со стула и схватился за фуражку.

О чем бредил?

Эк ведь наладит! Уж не за секрет ли какой боишься? Не беспокойся: о графине ничего не было сказано. А вот о бульдоге каком-то, да о сережках, да о цепочках каких-то, да о Крестовском острове, да о дворнике каком-то, да о Никодиме Фомиче, да об Илье Петровиче, надзирателя помощнике, много было говорено. Да кроме того, собственным вашим носком очень даже интересоваться изволили, очень! Жалобились: подайте, дескать, да и только. Заметов сам по всем углам твои носки разыскивал и собственными, вымытыми в духах, ручками, с перстнями, вам эту дрянь подавал. Тогда только и успокоились, и целые сутки в руках эту дрянь продержали; вырвать нельзя было. Должно быть, и теперь где-нибудь у тебя под одеялом лежит. А то еще бахромы на панталоны просил, да ведь как слезно! Мы уж допытывались: какая там еще бахрома? Да ничего разобрать нельзя было... Ну-с, так за дело! Вот тут тридцать пять рублей; из них десять беру, а часика через два в них отчет представлю. Тем временем дам знать и Зосимову, хоть и без того бы ему следовало давно здесь быть, ибо двенадцатый час. А вы, Настенька, почаще без меня наведывайтесь, насчет там питья али чего-нибудь прочего, что пожелают... А Пашеньке я и сам сейчас, что надо скажу. До свидания!

Когда все ушли, Раскольников встал и заметался по комнате, думая над одним вопросом: знают ли они или не знают, что он совершил убийство?

Он стоял среди комнаты и в мучительном недоумении осматривался кругом; подошел к двери, отворил, прислушался; но это было не то. Вдруг, как бы вспомнив, бросился он к углу, где в обоях была дыра, начал все осматривать, запустил в дыру руку, пошарил, но и это не то. Он подошел к печке, отворил ее и начал шарить в золе: кусочки бахромы от панталон и лоскутья разорванного кармана так и валялись, как он их тогда бросил, стало быть никто не смотрел! Тут вспомнил он про носок, про который Разумихин сейчас рассказывал. Правда, вот он на диване лежит, под одеялом, но уж до того затерся и загрязнился с тех пор, что уж, конечно, Заметов ничего не мог рассмотреть.

Они думают, что я болен! Они и не знают, что я ходить могу, хе-хе-хе!.. Я по глазам угадал, что они все знают! Только бы с лестницы сойти! А ну как у них там сторожа стоят, полицейские! Что это, чай? А, вот и пиво осталось, полбутылки, холодное! Он схватил бутылку, в которой еще оставалось пива на целый стакан, и с наслаждением выпил залпом, как будто потушая огонь в груди. Но не прошло и минуты, как пиво стукнуло ему в голову, а по спине пошел легкий и даже приятный озноб. Он лег и натянул на себя одеяло. Мысли его, и без того больные и бессвязные, стали мешаться все больше и больше, и вскоре сон, легкий и приятный, охватил его. С наслаждением отыскал он головой место на подушке, плотнее закутался мягким ватным одеялом, которое было теперь на нем вместо разорванной прежней шинели, тихо вздохнул и заснул глубоким, крепким, целебным сном.

Проснулся Раскольников, когда услышал, что к нему кто-то вошел. Это был Разумихин. На полученные деньги он купил товарищу новую одежду.

Он стал развязывать узел, которым, видимо, чрезвычайно интересовался.

Это, брат, веришь ли, у меня особенно на сердце лежало. Потому, надо же из тебя человека сделать. Приступим: сверху начнем. Видишь ли ты эту каскетку? - начал он, вынимая из узла довольно хорошенькую, но в то же время очень обыкновенную и дешевую фуражку. - Позволь-ка примерить?

Потом, после, - проговорил Раскольников, отмахиваясь брюзгливо.

Нет уж, брат Родя, не противься, потом поздно будет; да и я всю ночь не засну, потому без мерки, наугад покупал. Как раз! - воскликнул он торжественно, примерив, - как раз по мерке! Головной убор, это, брат, самая первейшая вещь в костюме, своего рода рекомендация. Толстяков, мой приятель, каждый раз принужден снимать свою покрышку, входя куда-нибудь в общее место, где все другие в шляпах и фуражках стоят. Все думают, что он от рабских чувств, а он просто оттого, что своего гнезда птичьего стыдится: стыдливый такой человек! Ну-с, Настенька, вот вам два головные убора: сей пальмерстон (он достал из угла исковерканную круглую шляпу Раскольникова, которую неизвестно почему, назвал пальмерстоном) или сия ювелирская вещица? Оцени-ка, Родя, как думаешь, что заплатил? Настасьюшка? - обратился он к ней, видя, что тот молчит.

Двугривенный, небось, отдал, - отвечала Настасья.

Двугривенный, дура! - крикнул он, обидевшись, - нынче за двугривенный и тебя не купишь, - восемь гривен! Да и то потому, что поношенный... Предупреждаю - штанами горжусь! - и он расправил перед Раскольниковым серые, из легкой летней шерстяной материи панталоны, - ни дырочки, ни пятнышка, а между тем весьма сносные, хотя и поношенные, таковая же и жилетка, одноцвет, как мода требует... Ну-с, приступим теперь к сапогам - каковы? Ведь видно, что поношенные, а ведь месяца на два удовлетворят, потому что заграничная работа и товар заграничный: секретарь английского посольства прошлую неделю на Толкучем спустил; всего шесть дней и носил, да деньги очень понадобились. Цена один рубль пятьдесят копеек. Удачно?

Да може, не впору! - заметила Настасья.

Не впору! А это что? - и он вытащил из кармана старый, закорузлый, весь облепленный засохшею грязью, дырявый сапог Раскольникова, - я с запасом ходил, мне и восстановили по этому чудищу настоящий размер. Все это дело сердечно велось. А насчет белья с хозяйкой столковались... А теперь, брат, позволь тебе белье переменить, а то, пожалуй, болезнь в рубашке-то только теперь и сидит...

Оставь! Не хочу! - отмахивался Раскольников, с отвращением слушавший напряженно-игривую реляцию Разумихина о покупке платья...

Это, брат, невозможно; из чего ж я сапоги топтал! - настаивал Разумихин. - Настасьюшка, не стыдитесь, а помогите, вот так! - и, несмотря на сопротивление Раскольникова, он все-таки переменил ему белье. Тот повалился на изголовье и минуты две не говорил ни слова.

«Долго же не отвяжутся!» - думал он. - Из каких денег это все куплено? - спросил он наконец, глядя в стену.

Денег? Вот тебе на! Да из твоих же собственных. Давеча артельщик был, от Вахрушина, мамаша прислала; аль и это забыл?

Теперь помню... - проговорил Раскольников, после долгой и угрюмой задумчивости. Разумихин, нахмурясь, с беспокойством на него посматривал.

Дверь отворилась, и вошел высокий и плотный человек, как будто тоже уже несколько знакомый с виду Раскольникову.

Зосимов! Наконец-то! - крикнул Разумихин, обрадовавшись...

Зосимов был высокий и жирный человек, с одутловатым и бесцветно-бледным, гладковыбритым лицом, с белобрысыми прямыми волосами, в очках и с большим золотым перстнем на припухшем от жиру пальце. Было ему лет двадцать семь. Одет он был в широком щегольском легком пальто, в светлых летних брюках, и вообще все было на нем широко, щегольское и с иголочки; белье безукоризненное, цепь к часам массивная. Манера его была медленная, как будто вялая и в то же время изученно-развязная; претензия, впрочем усиленно скрываемая, проглядывала поминутно. Все, его знавшие, находили его человеком тяжелым, но говорили, что свое дело знает.

Я, брат, два раза к тебе заходил... Видишь очнулся! - крикнул Разумихин.

Вижу, вижу; ну так как же мы теперь себя чувствуем, а? - обратился Зосимов к Раскольникову, пристально в него вглядываясь и усаживаясь к нему на диван, в ногах, где тотчас же и развалился по возможности.

Да все хандрит, - продолжал Разумихин, - белье мы ему сейчас переменили, так чуть не заплакал.

Понятное дело; белье можно бы и после, коль сам не желает... Пульс славный. Голова-то все еще немного болит, а?

Я здоров, я совершенно здоров! - настойчиво и раздражительно проговорил Раскольников, приподнявшись вдруг на диване и сверкнув глазами, но тотчас же повалился опять на подушку и оборотился к стене. Зосимов пристально наблюдал его.

Очень хорошо... все как следует, - вяло произнес он. - Ел что-нибудь?

Ему рассказали и спросили, что можно давать.

Да все можно давать... Супу, чаю... Грибов да огурцов, разумеется, не давать, ну и говядины тоже не надо, и... ну, да чего тут болтать-то!.. - Он переглянулся с Разумихиным. - Микстуру прочь и все прочь; а завтра я посмотрю... Оно бы и сегодня... ну, да...

Завтра вечером я его гулять веду! - решил Разумихин, - в Юсупов сад, а потом в «Пале де Кристаль» зайдем.

Завтра-то я бы его и шевелить не стал, а впрочем... немножко... ну, да там увидим.

Зосимов с Разумихиным разговорились о назначенном на завтрашний день новоселье у Разумихина. Среди приглашенных должен был быть местный следователь Порфирий Петрович. Из их разговора Раскольников узнал, что в убийстве старухи-процентщицы и Лизаветы обвинен маляр Миколай, работавший в доме, где произошло убийство, - он нашел в ремонтируемой квартире коробочку с золотыми серьгами и пытался их заложить у содержателя распивочной. Зосимов и Разумихин стали обсуждать детали дела. Разумихин попытался восстановить картину убийства и пришел к следующему выводу: Кох и Пестряков, пришедшие к процентщице, застали убийцу в квартире. Когда же они спустились за дворником, убийца спрятался этажом ниже, откуда только что выбежали дурачившиеся маляры. Там убийца и выронил футляр. Когда все поднялись в квартиру старухи, убийца незаметно вышел.

В разгар разговора в комнату вошел незнакомый никому из присутствующих человек, представившийся как Петр Петрович Лужин, жених Дуни.

Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивая взглядами: «Куда ж это я попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова. С тем же удивлением перевел и уставил потом глаза на самого Раскольникова, раздетого, всклоченного, немытого, лежавшего не мизерном грязном своем диване и тоже неподвижно его рассматривавшего. Затем, с тою же медлительностью, стал рассматривать растрепанную, небритую и нечесаную фигуру Разумихина, который в свою очередь дерзко-вопросительно глядел ему прямо в глаза, не двигаясь с места. Напряженное молчание длилось с минуту, и наконец, как и следовало ожидать, произошла маленькая перемена декорации. Сообразив, должно быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь в этой «морской каюте», ровно ничего не возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего вопроса:

Родион Романыч Раскольников, господин студент или бывший студент?..

Сам Раскольников все время лежал молча, навзничь, и упорно, хотя и без всякой мысли, глядел на вошедшего. Лицо его, отвернувшееся теперь от любопытного цветка на обоях, было чрезвычайно бледно и выражало необыкновенное страдание, как будто он только что перенес мучительную операцию или выпустили его сейчас изпод пытки. Но вошедший господин мало-помалу стал возбуждать в нем все больше и больше внимания, потом недоумения, потом недоверчивости и даже как будто боязни. Когда же Зосимов, указав на него, проговорил: «вот Раскольников», он вдруг, быстро приподнявшись, точно привскочив, сел на постели и почти вызывающим, но прерывистым и слабым голосом произнес:

Да! Я Раскольников! Что вам надо?

Лужин сообщил Раскольникову, что его мать и сестра должны в скором времени приехать в Петербург и остановиться в номерах (самого низкого пошиба) за его счет, что он купил уже и постоянную квартиру для себя и Дуни, но ее сейчас отделывают. Лужин рассказал также, что сам он остановился неподалеку, у своего молодого друга Андрея Семеновича Лебезятникова.

Лужин завел разговор о молодежи, о новых веяниях, за которыми он неустанно следит, об экономической науке, которая приходит к выводу, что чем больше в обществе устроенных частных дел, тем лучше устроено и общее дело.

Согласитесь сами, - продолжал он, обращаясь к Разумихину, но уже с оттенком некоторого торжества и превосходства, и чуть было не прибавил: «молодой человек», - что есть преуспеяние, или, как говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя науки и экономической правды...

Общее место!

Нет, не общее место-с! Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби», и я возлюблял, то что из того выходило? - продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, - выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь». Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться...

Извините, я тоже неостроумен, - резко перебил Разумихин, - а потому перестанемте. Я ведь и заговорил с целию, а то мне вся эта болтовня-себятешение, все эти неумолчные, беспрерывные общие места, и все то же да все то же, до того в три года опротивели, что, ей-богу, краснею, когда и другие-то, не то что я, при мне говорят. Вы, разумеется, спешили отрекомендоваться в своих познаниях, это очень простительно, и я не осуждаю. Я же хотел только узнать теперь, кто вы такой, потому что, видите ли, к общему-то делу в последнее время прицепилось столько разных промышленников, и до того исказили они все, к чему ни прикоснулись, в свой интерес, что решительно все дело испакостили. Ну-с, и довольно!

Милостивый государь, - начал было господин Лужин, коробясь с чрезвычайным достоинством, - не хотите ли вы, столь бесцеремонно, изъяснить, что и я...

О, помилуйте, помилуйте... Мог ли я!.. Ну-с, и довольно! - отрезал Разумихин и круто повернулся с продолжением давешнего разговора к Зосимову.

Петр Петрович оказался настолько умен, чтобы тотчас же объяснению поверить. Он, впрочем, решил через две минуты уйти.

Разумихин оборвал разглагольствования Лужина. Зосимов и Разумихин вновь заговорили об убийстве. Первый считал, что старуху, наверняка, убил кто-то из тех, кому она ссужала деньги. Второй согласился с ним и сообщил, что следователь Порфирий Петрович как раз их и допрашивает. Лужин, вмешавшись в разговор, начал разглагольствовать о росте преступности не только в нижних слоях общества, но и в высших. В разговор вмешался Раскольников. По его мнению, причина этого кроется именно в теории господина Лужина - если ее довести до конца, так выходит, что и людей резать можно.

А правда ль, что вы, - перебил вдруг опять Раскольников дрожащим от злобы голосом, в котором слышалась какая-то радость обиды, - правда ль, что вы сказали вашей невесте... в тот самый час, как от нее согласие получили, что всего больше рады тому... что она нищая... потому что выгоднее брать жену из нищеты, чтоб потом над ней властвовать... и попрекать тем, что она вами облагодетельствована?..

Милостивый государь! - злобно и раздражительно вскричал Лужин, весь вспыхнув и смешавшись, - милостивый государь... так исказить мысль! Извините меня, но я должен вам высказать, что слухи, до вас дошедшие или, лучше сказать, до вас доведенные, не имеют и тени здравого основания, и я... подозреваю, кто... одним словом... эта стрела... одним словом, ваша мамаша... Она и без того показалась мне, при всех, впрочем, своих превосходных качествах, несколько восторженного и романического оттенка в мыслях... Но я все-таки был в тысяче верстах от предположения, что она в таком извращенном фантазией виде могла понять и представить дело... И наконец... наконец...

А знаете что? - вскричал Раскольников, приподнимаясь на подушке и смотря на него в упор пронзительным, сверкающим взглядом, - знаете что?

А что-с? - Лужин остановился и ждал с обиженным и вызывающим видом. Несколько секунд длилось молчание.

А то, что если вы еще раз... осмелитесь упомянуть хоть одно слово... о моей матери... то я вас с лестницы кувырком спущу!

Что с тобой! - крикнул Разумихин.

А, так вот оно что-с! - Лужин побледнел и закусил губу. - Слушайте, сударь, меня, - начал он с расстановкой и сдерживая себя всеми силами, но все-таки задыхаясь, - я еще давеча, с первого шагу, разгадал вашу неприязнь, но нарочно оставался здесь, чтоб узнать еще более. Многое я бы мог простить больному и родственнику, но теперь... вам... никогда-с...

Я не болен! - вскричал Раскольников.

Тем паче-с...

Убирайтесь к черту!

Но Лужин уже выходил сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел...

Можно ли, можно ли так? - говорил озадаченный Разумихин, качая головой.

Оставьте, оставьте меня все! - в исступлении вскричал Раскольников. - Да оставите ли вы меня наконец, мучители! Я вас не боюсь! Я никого, никого теперь не боюсь! Прочь от меня! Я один хочу быть, один, один, один!

Раскольников, оставшись один, с нетерпением и тоской поглядел на Настасью; но та еще медлила уходить.

Чаю-то теперь выпьешь? - спросила она.

После! Я спать хочу! Оставь меня...

Он судорожно отвернулся к стене; Настасья вышла.

Когда все ушли, Раскольников развязал узел с одеждой, который вчера принес Разумихин, и начал одеваться. С виду он был совершенно спокоен, но все время бормотал одну фразу: «Сегодня же, сегодня же!» Одевшись, он взял лежавшие на столе деньги и положил их в карман. Спускаясь по лестнице, он заглянул на кухню - Настасья стояла к нему спиной и не видела, как он выходил.

Он вышел на улицу в восемь часов вечера. Было по-прежнему душно, солнце уже почти зашло. Вдохнув тяжелого воздуха, Раскольников почувствовал, что у него закружилась голова. Он не знал, куда идти, но думал, «что все это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить». По старой привычке он направился на Сенную, но не дойдя до нее, на мостовой, он увидел шарманщика, возле которого пела романс девушка лет пятнадцати, одетая как барышня. Раскольников перешел площадь и оказался в переулке, богатом на разного рода увеселительные заведения.

«Где это, - подумал Раскольников, идя далее, - где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, - а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, - и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, - то лучше так жить, чем сейчас умирать! Только бы жить, жить и жить! Как бы ни жить - только жить!.. Экая правда! Господи, какая правда! Подлец человек! И подлец тот, кто его за это подлецом называет», - прибавил он через минуту.

Раскольников зашел в трактир и попросил дать ему газеты. В дальней комнате он увидел Заметова - письмоводителя из полицейского участка, приятеля Разумихина, который приводил его к Раскольникову, когда тот был без сознания. Когда принесли газеты, Родион стал отыскивать в них «известие» про убийство. Вдруг он заметил, что рядом с ним сел Заметов. Письмоводитель был весел и добродушно улыбался.

Как! Вы здесь? - начал он с недоумением и таким тоном, как бы век был знаком, - а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы все не в памяти. Вот странно! А ведь я был у вас...

Раскольников знал, что он подойдет. Он отложил газеты и поворотился к Заметову. На его губах была усмешка, и какое-то новое раздражительное нетерпение проглядывало в этой усмешке... Тут он загадочно посмотрел на Заметова; насмешливая улыбка опять искривила его губы.

А сознайтесь, милый юноша, что вам ужасно хочется знать, про что я читал?

Вовсе не хочется; я так спросил. Разве нельзя спросить? Что вы все...

Так даю показание, что читал, интересовался... отыскивал... разыскивал... - Раскольников прищурил глаза и выждал, - разыскивал - и для того и зашел сюда - об убийстве старухи чиновницы, - произнес он наконец, почти шепотом, чрезвычайно приблизив свое лицо к лицу Заметова. Заметов смотрел на него прямо в упор, не шевелясь и не отодвигая своего лица от его лица. Страннее всего показалось потом Заметову, что ровно целую минуту длилось у них молчание и ровно целую минуту они так друг на друга глядели.

Ну что ж что читали? - вскричал он вдруг в недоумении и в нетерпении. - Мне-то какое дело! Что ж в том?

Это вот та самая старуха, - продолжал Раскольников, тем же шепотом и не шевельнувшись от восклицания Заметова, - та самая, про которую, помните, когда стали в конторе рассказывать, а я в обморок-то упал. Что, теперь понимаете?

Да что такое? Что... «понимаете»? - произнес Заметов почти в тревоге. Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно не в силах был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял за дверью, с топором, топор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!

Вы или сумасшедший, или... - проговорил Заметов - и остановился, как будто вдруг пораженный мыслью, внезапно промелькнувшею в уме его.

Или? Что «или»? Ну, что? Ну, скажите-ка!

Ничего! - в сердцах отвечал Заметов, - все вздор!

Нынче много этих мошенничеств развелось, - сказал Заметов. - Вот недавно еще я читал в «Московских ведомостях», что в Москве целую шайку фальшивых монетчиков изловили. Целое общество было. Подделывали билеты.

О, это уже давно! Я еще месяц назад читал, - отвечал спокойно Раскольников. - Так это-то, по-вашему, мошенники? - прибавил он, усмехаясь. - Как же не мошенники?

Это? Это дети, бланбеки, а не мошенники! Целая полсотня людей для этакой цели собирается! Разве это возможно? Тут и трех дней много будет, да и то чтобы друг в друге каждый пуще себя самого был уверен! А то стоит одному спьяну проболтаться, и все прахом пошло! Бланбеки! Нанимают ненадежных людей разменивать билеты в конторах: этакое-то дело да поверить первому встречному? Ну, положим, удалось и с бланбеками, положим, каждый себе по миллиону наменял, ну а потом? Всю-то жизнь? Каждый один от другого зависит на всю свою жизнь! Да лучше удавиться! А они и разменять-то не умели: стал в конторе менять, получил пять тысяч, и руки дрогнули. Четыре пересчитал, а пятую принял не считая, на веру, чтобы только в карман да убежать поскорее. Ну, и возбудил подозрение. И лопнуло все из-за одного дурака! Да разве так возможно?

Что руки-то дрогнули? - подхватил Заметов, - нет, это возможно-с. Нет, это я совершенно уверен, что это возможно. Иной раз не выдержишь.

Этого-то?

А вы, небось, выдержите? Нет, я бы не выдержал! За сто рублей награждения идти на этакий ужас! Идти с фальшивым билетом - куда же? - в банкирскую контору, где на этом собаку съели, - нет, я бы сконфузился. А вы не сконфузитесь?..

Раскольников нахмурил брови и пристально посмотрел на Заметова.

Вы, кажется, разлакомились и хотите узнать, как бы я и тут поступил? - спросил он с неудовольствием...

Хотелось бы, - твердо и серьезно ответил тот.

Хорошо. Я вот бы как поступил, - начал Раскольников, опять вдруг приближая свое лицо к лицу Заметова, опять в упор смотря на него и говоря опять шепотом, так что тот даже вздрогнул на этот раз. - Я бы вот как сделал: я бы взял деньги и вещи и, как ушел бы оттуда, тотчас, не заходя никуда, пошел бы куда-нибудь, где место глухое и только заборы одни, и почти нет никого, - огород какой-нибудь или в этом роде. Наглядел бы я там еще прежде, на этом дворе, какой-нибудь такой камень, этак в пуд или полтора весу, где-нибудь в углу, у забора, что с построения дома, может, лежит; приподнял бы этот камень - под ним ямка должна быть, - да в ямку-то эту все бы вещи и деньги и сложил. Сложил бы да и навалил бы камнем, в том виде как он прежде лежал, придавил бы ногой, да и пошел бы прочь. Да год бы, два бы не брал, три бы не брал, - ну, и ищите! Был, да весь вышел!

Вы сумасшедший, - выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!

А что, если это я старуху и Лизавету убил? - проговорил он вдруг и - опомнился.

Заметов дико поглядел на него и побледнел как скатерть. Лицо его искривилось улыбкой.

Да разве это возможно? - проговорил он едва слышно.

Раскольников злобно взглянул на него.

Признайтесь, что вы поверили? Да? Ведь да?

Совсем нет! Теперь больше, чем когда-нибудь, не верю! - торопливо сказал Заметов.

Попался наконец! Поймали воробушка. Стало быть, верили же прежде, когда теперь «больше, чем когда-нибудь, не верите»?

Да совсем же нет! - восклицал Заметов, видимо сконфуженный. - Это вы для того-то и пугали меня, чтоб к этому подвести?

Так не верите? А об чем вы без меня заговорили, когда я тогда из конторы вышел? А зачем меня поручик Порох допрашивал после обморока? Эй ты, - крикнул он половому, вставая и взяв фуражку, - сколько с меня?

Тридцать копеек всего-с, - отвечал тот, подбегая.

Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! - протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, - красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то, небось, уж опрашивали... Ну, довольно! Assez cause! До свидания... приятнейшего!..

Он вышел, весь дрожа от какого-то дикого истерического ощущения. А Заметов, оставшись один, сидел еще долго на том же месте, в раздумье. Раскольников невзначай перевернул все его мысли насчет известного пункта и окончательно установил его мнение.

«Илья Петрович - болван!» - решил он окончательно.

В дверях Раскольников столкнулся с Разумихиным.

Разумихин был в величайшем изумлении, но вдруг гнев, настоящий гнев, грозно засверкал в его глазах.

Так вот ты где! - крикнул он во все горло. - С постели сбежал! А я его там под диваном даже искал! На чердак ведь ходили! Настасью чуть не прибил за тебя... А он вон где! Родька! Что это значит? Говори всю правду! Признавайся! Слышишь?

А то значит, что вы все надоели мне смертельно, и я хочу быть один, - спокойно отвечал Раскольников... - Слушай, Разумихин, - начал тихо и по-видимому совершенно спокойно Раскольников, - неужель ты не видишь, что я не хочу твоих благодеяний? И что за охота благодетельствовать тем, которые... плюют на это? Тем, наконец, которым это серьезно тяжело выносить? Ну для чего ты отыскал меня в начале болезни? Я, может быть, очень был бы рад умереть? Ну, неужели я недостаточно выказал тебе сегодня, что ты меня мучаешь, что ты мне... надоел! Охота же в самом деле мучить людей!..

Разумихин постоял, подумал и выпустил его руку...

Убирайся же к черту! - сказал он тихо и почти задумчиво. - Стой! - заревел он внезапно, когда Раскольников тронулся было с места, - слушай меня... Ты знаешь, у меня сегодня собираются на новоселье, может быть уж и пришли теперь, да я там дядю оставил, - забегал сейчас, - принимать приходящих. Так вот, если бы ты не был дурак, не пошлый дурак, не набитый дурак, не перевод с иностранного... видишь, Родя, я сознаюсь, ты малый умный, но ты дурак! - так вот, если б ты не был дурак, ты бы лучше ко мне зашел сегодня, вечерок посидеть, чем даром-то сапоги топтать... Зайдешь, что ли?

Вр-р-решь! - нетерпеливо вскрикнул Разумихин, почему ты знаешь? Ты не можешь отвечать за себя! Да и ничего ты в этом не понимаешь...

Не приду, Разумихин! - Раскольников повернулся и пошел прочь.

Об заклад, что придешь! - крикнул ему вдогонку Разумихин. - Иначе ты... иначе знать тебя не хочу!..

Раскольников прошел к мосту, остановился у перил и стал смотреть на воду. Вдруг он почувствовал, что возле него кто-то стоит. Оглянувшись, он увидел высокую женщину с испитым лицом, которая смотрела на него невидящим взглядом, ничего не замечая. Вдруг она облокотилась на перила и бросилась в воду. Через минуту утопленница всплыла и ее понесло по течению. Городовой, сбежав по ступенькам к канаве, схватил ее за одежду и вытащил из воды. Она быстро очнулась и начала чихать и фыркать, ничего не говоря. Народ стал расходиться. Отбросив мимолетную мысль о самоубийстве, Раскольников направился к полицейскому участку, но повернул в другую сторону и сам не заметил, как оказался у дома, где совершил убийство.

Он вошел в дом, прошел всю подворотню, потом в первый вход справа и стал подниматься по знакомой лестнице, в четвертый этаж. На узенькой и крутой лестнице было очень темно. Он останавливался на каждой площадке и осматривался с любопытством. На площадке первого этажа в окне была совсем выставлена рама: «Этого тогда не было», - подумал он. Вот и квартира второго этажа, где работали Николашка и Митька: «Заперта; и дверь окрашена заново; отдается, значит, внаем». Вот и третий этаж... и четвертый... «Здесь!» Недоумение взяло его: дверь в эту квартиру была отворена настежь, там были люди, слышны были голоса; он этого никак не ожидал. Поколебавшись немного, он поднялся по последним ступенькам и вошел в квартиру.

Ее тоже отделывали заново; в ней были работники; это его как будто поразило. Ему представлялось почему-то, что он все встретит точно так же, как оставил тогда, даже, может быть трупы на тех же местах на полу. А теперь: голые стены, никакой мебели; странно как-то! Он прошел к окну и сел на подоконник.

Всего было двое работников, оба молодые парня, один постарше, а другой гораздо моложе. Они оклеивали стены новыми обоями, белыми, с лиловыми цветочками, вместо прежних желтых, истрепанных и истасканных. Раскольникову это почему-то ужасно не понравилось; он смотрел на эти новые обои враждебно, точно жаль было, что все так изменили.

Работники, очевидно, замешкались и теперь наскоро свертывали свою бумагу и собирались домой. Появление Раскольникова почти не обратило на себя их внимания. Они о чем-то разговаривали...

Раскольников встал и пошел в другую комнату, где прежде стояли укладка и комод; комната показалась ему ужасно маленькою без мебели. Обои были все те же; в углу на обоях резко обозначено было место, где стоял киот с образами. Он поглядел и воротился на свое окошко. Старший работник искоса приглядывался.

Вам чего-с? - спросил он вдруг, обращаясь к нему. Вместо ответа Раскольников встал, вышел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй, третий раз; он вслушивался и припоминал. Прежнее, мучительно-страшное, безобразное ощущение начинало все ярче и живее припоминаться ему, он вздрагивал с каждым ударом, и ему все приятнее и приятнее становилось...

Работники с недоумением посмотрели на него.

Нам выходить пора-с, замешкали. Идем, Алешка. Запирать надо, - сказал старший работник.

Ну, пойдем! - отвечал Раскольников равнодушно и вышел вперед, медленно спускаясь с лестницы..

Дворник с недоумением и нахмурясь разглядывал Раскольникова...

Да вы кто таков? - крикнул он погрознее.

Я Родион Романович Раскольников, бывший студент, а живу в доме Шиля, здесь в переулке, отсюда недалеко, в квартире нумер четырнадцать. У дворника спроси... меня знает. - Раскольников проговорил все это как-то лениво и задумчиво, не оборачиваясь и пристально смотря на потемневшую улицу.

Да зачем в фатеру-то приходили?

Смотреть.

Чего там смотреть?..

Да чего с ним толковать, - крикнул другой дворник, огромный мужик, в армяке на распашку и с ключами за поясом. - Пшол!.. И впрямь выжига... Пшол!

И, схватив за плечо Раскольникова, он бросил его на улицу. Тот кувыркнулся было, но не упал, выправился, молча посмотрел на всех зрителей и пошел далее.

Остановившись посреди мостовой, Раскольников размышлял, идти ли ему к квартальному надзирателю, но его внимание привлекла собравшаяся на улице толпа.

Среди толпы стоял какой-то экипаж... Замелькал среди улицы огонек. «Что такое?» Раскольников поворотил вправо и пошел на толпу. Он точно цеплялся за все и холодно усмехнулся, подумав это, потому что уж наверно решил про контору и твердо знал, что сейчас все кончится.

Пройдя вперед, он увидел, что на земле без сознания, весь в крови, лежит раздавленный лошадьми человек. Экипаж принадлежал богатому и знатному господину, поэтому кучер не слишком беспокоился о том, как уладить это дело, а спокойно разговаривал с собравшимися людьми. Пострадавшего нужно было доставить в больницу, но никто не знал его имени. Подойдя еще ближе к месту происшествия, Раскольников узнал в раздавленном титулярного советника Мармеладова, с которым недавно познакомился в трактире. Чувствуя облегчение оттого, что откладывается его визит в полицейский участок, Раскольников взял на себя заботу о раненом и предложил как можно скорее перевезти бесчувственного Мармеладова к нему домой. Когда раздавленного чиновника внесли в дом, его жена, Катерина Ивановна, ходила по комнате и разговаривала сама с собой. Дети готовились ложиться спать.

Что это? - вскрикнула она, взглянув на толпу в сенях и на людей, протеснявшихся с какою-то ношей в ее комнату. - Что это? Что это несут? Господи!

Куда ж тут положить? - спрашивал полицейский, осматриваясь кругом, когда уже втащили в комнату окровавленного и бесчувственного Мармеладова.

На диван! Кладите прямо на диван, вот сюда головой, - показывал Раскольников.

Раздавили на улице! Пьяного! - крикнул кто-то из сеней.

Катерина Ивановна стояла вся бледная и трудно дышала. Дети перепугались. Маленькая Лидочка вскрикнула, бросилась к Поленьке, обхватила ее и вся затряслась.

Уложив Мармеладова, Раскольников бросился к Катерине Ивановне:

Ради бога, успокойтесь не пугайтесь! - говорил он скороговоркой, - он переходил улицу, его раздавила коляска, не беспокойтесь, он очнется, я велел сюда нести... я у вас был, помните... Он очнется, я заплачу!

Добился! - отчаянно вскрикнула Катерина Ивановна и бросилась к мужу.

Раскольников скоро заметил, что эта женщина не из тех, которые тотчас же падают в обмороки. Мигом под головою несчастного очутилась подушка, о которой никто еще не подумал; Катерина Ивановна стала раздевать его, осматривать, суетилась и не терялась, забыв о себе самой, закусив свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться из груди.

Раскольников уговорил меж тем кого-то сбегать за доктором. Доктор, как оказалось, жил через дом...

Поля! - крикнула Катерина Ивановна, - беги к Соне, скорее. Если не застанешь дома, все равно, скажи, что отца лошади раздавили и чтоб она тотчас же шла сюда... как воротится. Скорей, Поля! На, закройся платком!..

Меж тем комната наполнилась так, что яблоку упасть было негде. Полицейские ушли, кроме одного, который оставался на время и старался выгнать публику, набравшуюся с лестницы, опять обратно на лестницу. Зато из внутренних комнат высыпали чуть не все жильцы госпожи Липпевехзель и сначала было теснились только в дверях, но потом гурьбой хлынули в самую комнату.

Катерина Ивановна пришла в исступление.

Хоть бы умереть-то дали спокойно! - закричала она на всю толпу, - что за спектакль нашли! С папиросами! Кхе-кхе-кхе! В шляпах войдите еще!.. И то в шляпе один... Вон! К мертвому телу хоть уважение имейте!..

Умирающий очнулся и простонал, и она побежала к нему. Больной открыл глаза и, еще не узнавая и не понимая, стал вглядываться в стоявшего над ним Раскольникова. Он дышал тяжело, глубоко и редко; на окраинах губ выдавилась кровь; пот выступил на лбу. Не узнав Раскольникова, он беспокойно начал обводить глазами. Катерина Ивановна смотрела на него грустным, но строгим взглядом, а из глаз ее текли слезы.

Священника! - проговорил опять умирающий после минутного молчания.

Пошли-и-и! - крикнула на него Катерина Ивановна; он послушался окрика и замолчал. Робким, тоскливым взглядом отыскивал он ее глазами; она опять воротилась к нему и стала у изголовья. Он несколько успокоился, но ненадолго. Скоро глаза его остановились на маленькой Лидочке (его любимице), дрожавшей в углу, как в припадке, и смотревшей на него своими удивленными, детски пристальными глазами...

Вошел доктор, аккуратный старичок, немец, озираясь с недоверчивым видом; подошел к больному, взял пульс, внимательно ощупал голову и, с помощию Катерины Ивановны, отстегнул всю смоченную кровью рубашку и обнажил грудь больного. Вся грудь была исковеркана, измята и истерзана; несколько ребер с правой стороны изломано. С левой стороны, на самом сердце, было зловещее, большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом. Доктор нахмурился. Полицейский рассказал ему, что раздавленного захватило в колесо и тащило, вертя, шагов тридцать по мостовой.

Удивительно, как он еще очнулся, - шепнул потихоньку доктор Раскольникову.

Что вы скажете? - спросил тот.

Сейчас умрет.

Неужели никакой надежды?

Ни малейшей! При последнем издыхании... К тому же голова очень опасно ранена... Гм. Пожалуй, можно кровь отворить... но... это будет бесполезно. Через пять или десять минут умрет непременно...

Из толпы, неслышно и робко, протеснилась девушка, и странно было ее внезапное появление в этой комнате, среди нищеты, лохмотьев, смерти и отчаяния. Она была тоже в лохмотьях; наряд ее был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила, сложившиеся в своем особом мире, с ярко и позорно выдающеюся целью. Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв и о своем перекупленном из четвертых рук, шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, ненужной ночью, но которую она взяла с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером. Из-под этой надетой мальчишески набекрень шляпки выглядывало худое, бледное и испуганное личико с раскрытым ртом и с неподвижными от ужаса глазами. Соня была малого роста, лет восемнадцати, худенькая, но довольно хорошенькая блондинка, с замечательными голубыми глазами. Она пристально смотрела на постель, на священника; она тоже задыхалась от скорой ходьбы. Наконец шушуканье, некоторые слова в толпе, вероятно, до нее долетели. Она потупилась, переступила шаг через порог и стала в комнате, но опять-таки в самых дверях...

Катерина Ивановна суетилась около больного, она подавала ему пить, обтирала пот и кровь с головы, оправляла подушки и разговаривала с священником...

Мармеладов был в последней агонии; он не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он было и начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней прощения, тотчас же повелительно крикнула на него:

Молчи-и-и! Не надо!.. Знаю, что хочешь сказать!.. - И больной умолк; но в ту же минуту блуждающий взгляд его упал на дверь, и он увидал Соню...

До сих пор он не замечал ее: она стояла в углу и в тени...

Соня! Дочь! Прости! - крикнул он и хотел было протянуть к ней руку, но, потеряв опору, сорвался и грохнулся с дивана, прямо лицом наземь; бросились поднимать его, положили, но он уже отходил. Соня слабо вскрикнула, подбежала, обняла его и так и замерла в этом объятии. Он умер у нее в руках...

Раскольников отдал Катерине Ивановне все деньги, которые были у него в кармане, и быстро ушел. На лестнице он столкнулся с Николаем Фомичем, который узнал о несчастье и пришел выразить соболезнование.

Со времени сцены в конторе они не видались, но Никодим Фомич мигом узнал его.



 

Пожалуйста, поделитесь этим материалом в социальных сетях, если он оказался полезен!